Шрифт:
Итак, Бараба заключена между Кулундинской степью с юга и Васюганскими болотами с севера.
Степи Кулунды — с пресными и солеными озерами — то идеально плоские, то пересеченные гривами; с мозаично-пестрым почвенным покровом; с тихими и даже недвижимыми в летнюю пору речками, которые текут строго параллельно друг другу почти через одинаковые расстояния, но в разные стороны — одни с северо-востока на юго-запад, другие — с юго-запада на северо-восток; с ароматными сосновыми лесами по долинам этих рек, которые необычайно точно называют здесь, в степи, «ленточными борами» и о которых рассказывают легенды, будто они когда-то, в забытой древности, искусственно созданы людьми, — эти степи, это южное преддверие Барабы, уже несут в своем географическом облике такие неповторимые особенности, которые человеку не дано понять ни из книг, ни из рассказов очевидца. Их можно только подметить собственным взглядом. Это с юга от Барабы.
С севера от нее самое крупное в мире заболоченное пространство — Васюганье, самое безжизненное между пятьдесят седьмой и шестидесятой параллелями северного полушария; самое непроходимое — на нем нет ни одного километра современных сухопутных дорог, а весной истоки всех рек, которые вытекают отсюда на четыре стороны света, образуют одно сплошное пресное море. О Земле Франца-Иосифа или об Антарктиде путешественниками написано в десятки раз больше, чем о Васюганье… Ваооганье — вот оно перед вашим взглядом — с темной и сырой елово-пихтовой тайгой, называемой дремучим словом «урман», это тайга заболоченная, с бесцветными сфагновыми торфяниками, обладающими лишь тем минимальным количеством зольных элементов, которое в состоянии доставить атмосферные осадки, поскольку тысячелетние наслоения сфагнума уже давно потеряли всякую связь с подстилающими минеральными грунтами; с серыми тучами мошки; с нарымской ссылкой — это Васюганье замыкает Барабу с севера. И, обратите внимание, не только замыкает, но и является ее продолжением, является результатом множества природных процессов, выводом из суровой, непреклонной и еще не осознанной человеком логики Земли.
И вот сама Бараба…
В том-то и дело, что мы не в состоянии установить сколько-нибудь точно ни северных, ни южных ее границ. На протяжении каких-то трехсот километров здесь таинственно сливаются и проникают друг в друга ландшафты Кулунды и Васюганья, и, чтобы представить себе, что это за слияние, мы должны вообразить, будто где-то в средней части Европейской России вдруг соединились степи Нижнего Поволжья с побережьем Белого моря или вдруг Средняя Франция сомкнулась с Северной Швецией. Тщетны будут все наши попытки установить границы Барабы, явление же без границ — явление, не поддающееся научному анализу и обобщениям.
Здесь все возможно, в Барабе: губительные засухи и столь же губительные вымочки, лютая жара и такой же лютый холод, солнечное сияние и бесконечные ненастья, безводья и наводнения… Здесь озеро занимает самую возвышенную часть поверхности, а реки текут в увалах над землей и, так же как в Васюганье, весной сливаются своими истоками.
Бараба — это явление материковое, широтное, это слияние севера с югом, вот почему в начале своего выступления я обратил внимание прежде всего на территории, расположенные с юга и с севера от Барабы. В Барабе — географический центр России, как его определил великий Менделеев. Здесь континентальность климата совершила все, что она может совершить. Здесь Воейков открыл существование невидимого хребта между севером и югом полушария — это могучая, резко выраженная ось повышенного барометрического давления. Воздушные массы то с севера, то с юга переваливают через него точно так же, как через горные хребты, но иногда еще теснят этот хребет то в одну, то в другую сторону, и Бараба как бы сдвигается тогда на несколько сот километров на север или на юг.
Ее называют то низменностью, то болотом, то степью. Но Бараба — это не низменность, потому что реки текут не в нее, а из нее. Она не болото — то и дело мы встречаемся там со степными почвами и степной растительностью. Она не степь, потому что в равной мере в ней присутствуют все атрибуты болота. Она — Бараба! Единственная в мире, неповторимая страна, не сравнимая ни с чем больше!»
Такова была его речь, обращенная ко всем, кто пытался понять, что такое Бараба.
Это была смелая речь, потому что в ней Вершинин признал несостоятельность основных географических понятий; несостоятельность своих собственных трудов, основанных на этих понятиях; несостоятельность науки в целом, потому что не могло ведь быть какой-то отдельной географии Барабы, но в то же время всеобщая география оказывалась бессильной перед лицом Барабы — парадоксальной страны, соединившей в себе неблагоприятные черты севера и юга.
Но что же дальше, за этим смелым признанием? Что должно было за ним последовать?
Вершинин мог произнести какие угодно признания, но ведь он был еще и ученым, и не только кто-то другой имел право задать ему вопрос, но прежде всего он сам спрашивал себя: а что же дальше?
Если Бараба не низменность, если она не степь и не заболоченное пространство, как же все-таки должен там жить человек: как в степи, как на низменности, как на заболоченных землях? Что и как должен сеять человек в Барабе, создавать? Ведь наука уже знает, что человек нынче не может не создавать. Наука знает, что нет земли без производительных сил. Нет земли без будущего. Какое же будущее у Барабы?
Когда-то в этой стране жили татары, затем — русские. Они родились здесь, здесь умирали, сеяли неприхотливые злаки и разводили мелкорослый скот, вступили в тридцатые годы двадцатого столетия, и все — без помощи науки.
Трудно было согласиться науке с тем, что на обитаемых широтах, вдоль одной из самых грузонапряженных в мире железных дорог, между двумя крупными городами — Омском и Новосибирском, существует неведомая для нее страна, страна, которая не укладывается ни в одно из понятий, ей известных, которую нельзя причислить ни к северу, ни к югу и даже к тому, что называется средней полосой, — тоже нельзя.
Техника еще проникала сюда — железная дорога связала Барабу с Востоком и Западом, датчанин Рандруп изготовлял в цехах крохотного заводика в Омске, где-то на улице Сиротской или Вдовьей, плуги и сеялки. И только. Но наука, как понимал ее Вершинин, здесь не бывала никогда.
И что же: и дальше — в тридцатые, в сороковые, в пятидесятые годы нынешнего века — так могло продолжаться?
Его признание, разве оно что-нибудь меняло? Он мечтал увенчать лаврами свою науку, а увенчал таким признанием?