Шрифт:
— Что ж. Тогда, если не возражаете, Четвертая симфония, часть первая.
А сам сидел и думал: как приятно, когда тебе платят за прослушивание Сибелиуса, пусть даже эта часть длится только восемь минут и сорок семь секунд. И музыка чудесная — темная орфическая песнь на фоне высоких деревьев, кристального воздуха и голубого неба. Личная жизнь не задалась, последний роман обгадили с высокой вышки лондонские говнюки, и он уже сомневался, удастся ли ему создать что-нибудь нетленное, а вот поди ж ты: струнные робко возвышали голос, духовые как будто прочищали горло, прежде чем изречь великое заключение, которое в конечном счете так и останется неизреченным, — и все это означало, что наше убогое бытие все же таит в себе какие-то уму непостижимые моменты.
По завершении первой части он кивком попросил Гюнтера поднять звукосниматель. А сам остался сидеть, не произнося ни слова, но пытаясь своим видом показать: я представил вам доказательства. Потом, за ужином, когда все молча жевали, некоторые студенты сказали ему, что музыка им очень понравилась. В ином настроении он бы, наверное, истолковал это превратно: как намек, что им не понравилось кое-что другое — его методика, его одежда, его мнение, его книги, его жизнь, но эта музыка дала его душе если не покой, то хотя бы тихую передышку. И чем дальше, тем больше он укреплялся в мысли, что, кроме передышки, на лучшее в этой жизни нам и рассчитывать нельзя.
На следующем вечернем занятии он решил рассказать о Хемингуэе. Начал с человека в белом джипе на острове Наксос — этот рассказ он годами использовал как знаковое предупреждение о том, что случается, когда жизнь писателя подменяет собой творчество. Почему вдруг у человека должно возникнуть желание изображать из себя Хемингуэя? — спрашивал он. Трудно представить, чтобы в Англии появлялись фальшивые Шекспиры, в Германии — ersatz Гёте, а по Франции разгуливали бы faux Вольтеры. Слушатели посмеялись; знай он, как по-итальянски «ложный», добавил бы сюда еще Данте — на радость Марио.
Он рассказал им, как долгое время не признавал Хемингуэя, однако не так давно проникся к нему глубоким восхищением. Не столько к романам, сколько к рассказам: с его точки зрения, творческий метод Хемингуэя оказывался более эффективным на короткой дистанции. Пожалуй, то же самое он мог бы сказать о Джойсе. «Дублинцы» — в самом деле шедевр, а «Улисс», при всем блеске первых страниц, — по существу рассказ, накачанный стероидами, гротескно раздутый. Если бы «Улисса» включили в олимпийскую сборную, его бы завернули на допинг-контроле. Эта формулировка ему нравилась, равно как и неизменное беспокойство, вызываемое ею у слушателей, причем на сей раз, как он заметил, больше обычного.
Но он хотел обратить внимание аудитории на рассказ, озаглавленный, весьма удачно, «Посвящается Швейцарии». Не принадлежащий к числу самых известных рассказов Хемингуэя, однако по форме — один из самых изобретательных. Его отличает трехчастная структура. В каждой части рассказывается, как герой, экспат-американец, ждет поезда на той или иной железнодорожной станции в Швейцарии. Все трое ждут один и тот же поезд, и мужчины эти, хотя и носят разные имена, являются версиями друг друга, или, быть может — не в буквальном, а в метафорическом, литературном смысле — версиями одного и того же человека. Поезд опаздывает, и ему приходится коротать время в привокзальном кафе. Он выпивает, он делает непристойное предложение кельнерше, он издевается над местными жителями. Нас подводят к выводу о том, что в жизни этого американца что-то случилось. Возможно, он перегорел. Возможно, его брак рухнул. Поезд идет в Париж: возможно, герой от чего-то бежал, а теперь возвращается к той же точке. Не исключено, что конечный пункт его следования — Америка. Таким образом, это рассказ о бегстве и возвращении — не исключено, что это бегство от себя и вероятное, желанное возвращение к самому себе. И на всем протяжении рассказа три его части взаимно совмещаются, как совмещаются их герои, как совмещаются буфеты, как совмещается поезд. Так и все мы связаны друг с другом, становясь соучастниками.
Окончание лекции было встречено молчанием. Странно, заметил он про себя, насколько легче говорить о произведении, которое давно не перечитывал. Не увязаешь в деталях — более широкие истины беллетристики, видимо, всплывают естественным образом в ходе твоего выступления.
В конце концов молчание нарушила Карен, тихая, но решительная австрийка.
— Значит, герр профессор, вы хотите нам сказать, что Хемингуэй подобен Сибелиусу?
Загадочно улыбнувшись, он дал Гюнтеру знак принести кофе.
3. Маэстро на Среднем Западе
Вид открывался только на кабинеты и аудитории, хотя, прижавшись носом к оконному стеклу, можно было разглядеть унылую траву под унылым небом. С самого начала он отказался занимать предназначенное для него место во главе трех металлических столов, свободно стянутых болтами. Он просил, чтобы во главе стола садился студент, чью работу предстояло обсуждать, а главный критик, или рецензент, — в торце напротив. Сам он садился сбоку, во второй трети длины столов. Тем самым он как бы говорил: не считайте меня третейским судьей, ибо в суждениях о литературе не может быть истины в последней инстанции. Разумеется, я ваш преподаватель, у меня опубликовано несколько романов, а вы пока печатались разве что в студенческих журналах, но это не значит, что я автоматически становлюсь для вас идеальным критиком. Вполне возможно, что самую дельную оценку вашему творчеству даст кто-нибудь из однокурсников.
Ложная скромность была тут ни при чем. Он по-доброму относился к своим студентам, ко всем без исключения, и полагал, что ему отвечают взаимностью; а кроме того, не переставал удивляться, что каждый из них, независимо от степени дарования, имеет собственный неповторимый голос. Но их критические суждения дальше этого не шли. Взять хотя бы Киллера — так он про себя звал парня, который не выдавал ничего, кроме рассказов про модов и рокеров из самого криминогенного района Чикаго, и который, когда ему было не по нутру чужое произведение, складывал пальцы револьвером и «пристреливал» автора, для пущего эффекта изображая отдачу от выстрела. Нет, для Киллера он никогда не станет идеальным критиком.