Шрифт:
В морге… Мы вошли. Был очень тяжелый воздух. Был — или нам показалось. Ища среди других умерших тело матери, мы с отцом прошли мимо трупа молоденькой девушки, странным образом напоминавшей мать, сходство в лице. И мы не нашли матери. Мы шли назад, и вдруг отец говорит мне: "Да ведь это же мама!" Что произошло? Седые волосы были спрятаны под белый платочек, и остался высокий лоб, черные густые брови и как выточенное мраморное лицо. Лицо совершенной красоты.
После смерти матери дом стал быстро катиться под горку. Приехавшая через несколько месяцев мать отца и его сестра, моя тетка, уже не могли спасти нас от того хаоса, который водворился в доме. Отец, потеряв главный центр своей жизни, единственного человека, которого он действительно любил, начал опускаться все ниже, дом разваливался и трещал, а дети стали жить по–своему.
Мориц закурил и прошелся по комнате. Держа во рту папиросу, чуть блеща зубами, выпускал струйками дым. ("Точно пьет, в жажду!" — отметила Ника.) Но он искал слов. Они не находились. Было грустно, что он берет первые попавшиеся слова. А может быть, дело было в том, что ейэто кажется не тем словом?
Ну вот, такие были дела… Москва того времени была довольно диковинным зрелищем: все старое рушилось, а новое зарождалось, ещё спутанное, и у многих была психология: "хоть день, да мой!" Оргии, кутежи… Да, известно ли вам, миледи, что я одно время так азартно играл в карты, что…
Входила охрана, продолжался рабочий день.
ГЛАВА 3
АНАЛИЗ НА СОВМЕСТИМОСТЬ
Эти стихи Ника молча положила на стол Морицу и ждала, пока он их прочтет.
Он не сказал ничего, но жизнь его выручила: его позвали, и он ушел.
А Ника думала ему вслед: тут нужен анализ на совместимость. Он рассказывает ей о своей семье, о матери. Обеднить рассказом ему — свою мать? Уже годы и годы Ника пересталаговорить о своей семье, как делала в юности. Теперьестественным было молчание. Утешала лишь мысль, как восторженно и почтительно стал бы он говоритьс её, Никой, матерью, встреться он с ней: в этом было бы что-то от его тона о тех знаменитых актрисах, кого ему удалось видеть и слышать, но в матери Ники было ещёнечто — не то от М–ше Rolland, не то от Софьи Ковалевской, возвышавшее её надактрисами — императивное, героическое — это не ложилось в слова. В матери была стать. В Нике она появлялась только на миг — или в воображении. Но кончала юмором или жалостью. Эта стать перегрызала себя, как на бегу аравийский конь — жилу. Именно стать чтил Мориц в людях — ко всему беспощадную, кроме того, чему эта стать служила. И именно за отсутствиестати в ней (в их отношениях) Мориц не чтил её… Хоть разбей себе лоб об стену!
Теперь повелось так: когда Мориц после ужина был свободен, он, вместо того чтобы садиться за кроссворд — домино — шахматы, выходил к ней, хотя не уговаривались, и продолжал свой рассказ. Это было интимнее и напряженнее, чем ранее с Евгением Евгеньевичем, хотя рассказ шел при свече, а не в темноте, как тогда. Евгений Евгеньевич, когда был свет, шел чертить свое внерабочее изобретение, а Мориц, которому только бы и чертить машины, бродил, вспоминая "Matrossenlieder" Гейне. Тот смаковалфразу. Он низал фразы, как бусы на нить, — вкусом согретого волоса. Как бы чуравшийся открытости, он не удосуживался слушать себя, как Евгений Евгеньевич. Но продолжение рассказа было теперь для него неизбежностью, хоть он не сознавал этого. Он отплывал в своей шлюпке в себя, один его голос расшивал узорами пустоту. Мориц в рабочем кресле сидел с природной родовой грацией маленького лорда Фауптлероя.Он рассказывал не себе: поверив в её внимание, он делился, может быть, вербовал душу? Властной рукой он приподнимал завесу лет. Он глядел на нее уже почти добро. В руке щелкнул спичечный коробок. Он закуривал.
Я не могу говорить о моих чувствах! — недоуменно и все же категорично говорит он. — Когда я много говорю, я лгу. Уже много лет я никогда не говорю о моих чувствах. Я ненавижу слово "любовь". И даже людям, которых я любил, я не говорил его. Себя я могу выразить только в письмах. Это — моя природа. Что же касается моего сходства с Печориным (он сидит у стола, водя по нему согнутой в локте рукой, машинальным широким, однообразным кругом, отодвигая все в сторону бумаги, линейку, резинку, и от бесконечной, должно быть, усталости — грация тоже вне мер) — это сравнение неверно в корне. Печорин — бездеятелен, — продолжал Мориц. И даже в вопросе о женщине нетсходства. Печорин не отталкивается от живого женского типа, как я. Он создал себе воображаемый идеал женщины, и он глубочайше убежден, что этот идеал живёт только для него. И все встречающееся ему живое он пытается втиснуть в прокрустово ложе своей абстракции. Только будучи отвергнут, он начинает ощущать любовь, — через страдание. Все это — абсолютно враждебно мне: я борюсь с абстракциями. В каждом конкретном типе я вижу жизнь во всех проявлениях, принимаю её как данность. И в каждом ищу что-нибудь свое, частичкуэтого идеального типа, который в целом— в этом-то все и дело! — сказал он настойчиво, — все-таки неясен…В том — одно, в том — другое. Я ищу жизнь! Для Печорина же это его умственное построение было одновременно его защитная зона — и его ахиллесова пята!..
Он кидает линейку на стол и встаёт.
— А когда Лаврецкий встречает Лизу, Онегин — Татьяну, Печорин — княжну Мери, — это было действительно идеал, по ихплечу — крест, но онимогли принять его только через отрицание. Через отрицанье отрицанья! Разум Печорина был абстрактен, — говорит Мориц, крупно шагая по комнате. — Мой — конкретен. А все женщины в моей жизни — если бы я мог положить на стол их письма и проанализировать — нет, это слово неверно, я не разлагаю на части, — а снова вдохнуть весь аромат этот — вы знаете, — говорит он, остановись, — я прихожу к тому, что литературно толькодокументальное. Я не согласен с тем, что никогда так много не лгут, как в письмах. Это неверно! Легко лгать на словахи труднолгать в письме.
Но тут встаёт, в напряженьи, в волненьи Ника:
— Ах, Мориц, если бвы знали, насколько сложнее писем — писать — писателю! Есть вещи, которые так дороги, что о них невозможно писать! Видишьеё, глотаешь в себя! В сокровенное! Как это вам объяснить? Это же звучит надуманно, вычурно — а это сама суть вещей… Этойсокровенностью пишешь, дыханием её — да. Но когда сама вещь,которую ты должен дать, тебе сокровенна, вдруг какой-то священный ужас берет тебя и какой-то голос говорит тебе: "Ты не вправе" — и рука пишет где-то рядом об этом, у какого-то края, но не самую суть. Суть нельзя вымолвить, она страшна как жизнь и как смерть, и её сказать — святотатственно…