Шрифт:
— А вы? — повернулся широкоплечий гонвед к тем, что попытались дать тягу. — Желаете подохнуть с голоду — дело ваше, хозяйское. Но чтобы из-за вашей гнусной лени погибли тысячи мадьяр — этого мы не допустим!
Он положил руку на плечо одного из пленных:
— Значит, решил околеть с голоду?
Тот молча потянулся за лопатой.
— Ну а ты? — подошел он к другому.
Взял лопату и этот.
— Что ж, Дюла, народу теперь хватит, — произнес за спиной Володи Мартон Ковач. — Раздобудь лопаты и нам, а то все поразобрали. Не забывай, мы штрафники, в работе толк знаем.
— Послушай, Мартон! Довольно уж всех этих подлых делений: штрафники, гонведы… Все мы венгры! И все мы люди! И настоящим человеком останется тот, кто научится работать. Здорово работать… Одним словом, за дело, ребята!
— Они уговоров не понимают, — тут же обратился Дюла Пастор к лейтенанту Олднеру. — Отвыкли на фронте от человеческой речи, отзываются только на ругань. Что поделаешь, господа офицеры приучили. Придется отвыкать…
Спустя час в Давыдовку прибыла автоколонна из двадцати четырех грузовиков. Они привезли продукты.
По приказу майора Балинта каждый военнопленный получил двойную порцию сала и хлеба.
— Пускай хоть раз наедятся досыта.
Сало и хлеб были уничтожены в мгновение ока. Лейтенант Олднер заметил, что пленные даже не прожевывали как следует свой паек. Откусив огромный — с кулак величиной — кусок, они его тут же проглатывали. Но и после этого гонведы чувствовали голод. Влили в себя еще по котелку-другому чаю, умяли добавочный ломоть хлеба и все-таки жаловались, что не сыты.
На следующее утро кухня получила от майора Балинта приказ наварить каши вдвое больше и раздать дополнительные порции хлеба.
Опять вся еда исчезла, как в прорве, снова пленные сетовали на голод. Пройдут, быть может, месяцы, даже годы, а Давыдовка, должно быть, останется в памяти гонведов неким олицетворением неутолимого голода.
После того как военнопленным был роздан первый солидный паек, советские офицеры собрались у Анны Вадас, чтобы обсудить, как действовать дальше.
Анна обитала в одноэтажном кирпичном доме с садом. До войны здесь проживал со всей своей семьей местный священник. Старший сын его, инженер, погиб в первые же месяцы войны. Младший, студент медик, теперь партизанил где-то в брянских лесах. Попадью до смерти забил пьяный немецкий жандарм.
Все это поведала собравшимся Анна Вадас, пока Балинт варил на спиртовке кофе, Олднер подбрасывал в печь дрова, а лейтенант Тот занавешивал плащ-палатками окна.
Военврач Вадас, стройная женщина с льняными волосами, щеголяла в галифе и сапогах, на поясе у нее висела кобура. Ей, казалось, была неведома усталость, во всяком случае, она никогда на нее не жаловалась. Военнопленные — хоть многие из них были намного старше Анны — называли ее не иначе, как «мамочкой». Зато пленные офицеры величали ее «мадам». Всякий раз, услышав это, Анна невольно прищуривалась и улыбалась про себя. Глаза у нее были светло-карие, большие, широко раскрытые, как у девчонки. Почему это она щурилась при слове «мадам», Анна и сама не могла бы объяснить. В редкие свободные минуты она любила расхаживать по лазарету, сунув руки в карманы халата.
Осенью 1919 года [7] мать ее, вдову, убили хортистские офицеры. Братьев — их было двое, и они были уже взрослые — замучили до смерти в военной тюрьме на бульварном кольце Маргит. И когда маленькая Анна окончила начальную школу, товарищи увезли ее в Вену. Анну Вадас взяла под свою опеку Венгерская коммунистическая партия. Вскоре Анна перебралась из Вены в Москву, где закончила сначала среднюю школу, потом институт.
С дипломом врача она сразу же отправилась на фронт, впрочем отнюдь не в числе медперсонала, а рядовым бойцом-разведчиком. Только после битвы за Воронеж, когда была разбита и уничтожена 2-я венгерская армия, Анна вспомнила о том, что ведь она хирург. Дорвавшись до операционного стола, она работала почти без передышки по семи суток кряду. Спала не больше пяти-шести часов тут же, в переоборудованной под лазарет церкви.
7
Осенью 1919 года после падения Советской власти в Венгрии свирепствовал белый террор, вызвавший волну протестов международной демократической общественности.
Сегодня Анна была необычайно оживлена, ей ни минуты не сиделось. Она не ходила, а почти бегала по комнате, и поспешная речь ее все время сбивалась на скороговорку.
— Знаете, Балинт, ваш родич… то есть военнопленный, который называл себя вашим кузеном, три дня работал вместе со мной. Он был врач, его звали Пал Шандор…
— Он и в самом деле мой двоюродный брат, наши матери родные сестры. А что с ним сейчас?
— Его уже нет. Оперировал почти трое суток без перерыва, потом мешком свалился на пол. Смерила ему температуру — ниже тридцати шести. Уложила в постель, укрыла одеялом, он тут же уснул. Это было в полночь, с тех пор прошло двое суток. Бужу его утром, а он уже мертвый… О себе он говорил мало. Знаю только, что служил в рабочем батальоне. О том, до чего он был истощен и сколько выстрадал; пока оказался в плену, не стоит говорить, это сразу бросалось в глаза. Мы его еще не похоронили. Земля смерзлась, лопата не берет… А взрывать не хватило времени.
Анна смолкла, ожидая, что скажет Балинт. Молчал и майор, рассеянно разливая кофе по чашкам.
Больше двадцати лет прошло с тех пор, как он покинул Венгрию, и мало что знал теперь о своих близких. Вот и узнал наконец об одном из родичей!
На фронте бывалые солдаты нередко хвастают, будто привыкли к смерти. Но это говорится вовсе не ради того, чтобы ввести собеседника в заблуждение. Просто всякому хочется хоть как-то успокоить себя. К смерти привыкнуть невозможно.
Узнав о гибели Шандора, Балинт задумчиво проговорил: