Шрифт:
— Не выйдет, — говорит. — Ну подумай сам: кто станет ждать сорок пять месяцев? Твои деньги мне не нужны, мне должны куда больше, чем шесть с половиной, просто я никому не наступал на горло.
— А нельзя ли, — говорю, — свести их вместе — тех, кому должен ты, с теми, кто должен тебе, и пусть бы сами разбирались, а?
— Не выйдет, — говорит, — ни тем, ни другим это не нужно. Для меня выход один: получит деньги и расплатиться, и ничего другого тут не придумаешь.
— Вот оно что, — говорю, — так, значит, надо заставить их вернуть тебе деньги?
— Имей в виду, я ни о чем не прошу. — говорит.
— И я ни о чем не прошу. — говорю, — Надеюсь, ты и без просьб все понимаешь.
Он кивнул. Мы сели в машину, я завел мотор, и на неделю жизнь наша завертелась так, что все вокруг слилось. Днем, как и положено, я возил своего управляющего, а если удавалось урвать часа два-три, спал в машине, накрыв лицо газетой, а в пять часов на переднее сиденье садился Мишка, небритый, с запекшимися губами, с маленькими, как у подростка, руками, перепачканными пастой шариковой ручки, и мы колесили по городу далеко за полночь.
Бывало, стоим мы у кабины телефона-автомата. Мишка подзывает первую встречную девицу из тех, что не ломаются по часу, и говорит: — Солнышко, выручи нас, нам надо потолковать с приятелем, а его не зовут к телефону. — А после, когда она позовет кого надо, назвавшись Мариной или Томой, как велел ей Мишка, он берет у нее трубку и говорит: — Толя, помнишь, какое сегодня число? А ты обещал рассчитаться десятого. Если сегодня в девять тебя не будет, считай, что должен не четыреста, а восемьсот и вот эти восемьсот мы получим.
А бывала и так: мы сидим в машине на какой-нибудь Кацарской или Юмтовской позабытой богом улице. Час ночи, и в машине жизни не больше, чем вокруг, мы курим и прячем сигареты под приборную доску или в кулак, когда подносим ко рту, а после, когда появляется наш долгожданный, когда он поравняется с капотом, я включаю фары на дальний свет, и мы с Мишкой выходим из машины.
Так мы собрали все распроклятые деньги, собрали куда больше — ровно восемь тысяч двести, и это было еще не все: кое-кто отмолился на потом, а кое у кого денег не оказалось вовсе. Кому платил Мишка, я так и не видел — подвез его к бару, но заходить не стал, сказал, что обожду в машине, Понимаете, за эту неделю я устал, даже сам не знал как.
Выходит, я первый обмолвился о том, что лучше б нам уехать из города. Не сказал прямо, но когда вез Мишку к бару и что-то он сказал насчет нашего города, я ответил: — Провалиться бы ему, нашему городу! — А на следующий день Мишка уже ждал меня у входа в трест. Ясно, я решил: у него новые новости про старые дела и выскочил из машины, а он рассмеялся и говорит: — Нервы у тебя ни к черту, Витя. Помнишь, ты сказал, что можешь взять десять дней в счет отпуска?
Ну, я говорю: — Помню. Что с того?
— Так оформляйся. — говорит, — вечером мы улетаем.
Ну, я говорю: — Интересно куда?
— В Ялту, — говорит. — Есть там одна гостиница. Соитии говорит, потолок.
Я говорю: — А вдруг меня не пустят? Или тебя в институте хватятся? Об этом ты подумал?
— Еще бы не подумал, — говорит. — Иди, я здесь постою. У меня в кармане билеты на самолет до Симферополя.
И стоило ему сказать про билеты, мне так уехать захотелось, что я едва не припустил бегом. Понятно, я полтора года без отпуска трубил и дальше Остра никуда не ездил, кроме как дней на пять, на бои. Понятно, я знал: там, куда мы полетим, вовсе не земля обетованная, нет там ни вечного блаженства, ни избавления, ни забытья, но я подумал так: должно же и у нас быть что-нибудь веселое в жизни?
Так что часом позже мы сидели в такси и мчались к Мишке за вещами, а после — ко мне, чтобы захватить мои; по дороге Мишка вытащил деньги, оставшиеся от тех восьми тысяч двухсот, и разделил их поровну, по восемьсот на брата. Потом мы поехали в аэропорт и пообедали в ресторане на втором этаже, но сперва отметились в парикмахерской на первом, где нам промыли волосы шампунем и уложили их под феном, а после привели в порядок ногти на руках, а перед самым отлетом Мишка сбегал в ресторан и вернулся с бутылкой коньяка, чтобы нам не скучать в самолете. Он купил еще одну, когда мы приземлились, и в такси — похоже вся наша молодость прошла в такси, — так вот, в такси, которое мы наняли, чтоб добраться до Ялты, он стал вытаскивать из карманов шоколадные конфеты, полные пригоршни. Так мы и ехали, поочередно прихлебывая коньяк, кругом была ночь, и горы высились во тьме по обе стороны дороги, а когда мы проезжали по щебенке, камни лупили в дифференциал машины так, что, казалось, вот-вот пробьют ее насквозь, а заодно и нас. На перевале таксист остановил машину, мы вылезли размять ноги и, стоя перед радиатором, допили коньяк, Мишка размахнулся и пустая бутылка полетела в темноту, мы снова сели в машину, и никогда больше я не был счастлив так, как тогда в такси вместе с ним.
III
Говорят, человека нельзя любить за что-то, так и я любил его не за то, что он был честным или добрым или храбрым, а за то, что он — это он. И что бы о нем не понаговорили после, было правдой меньше, чем наполовину, ведь судили о нем со слов Гириных, Сошиных, Штеренталей и прочей шушеры, а ведь не то, что они — мы, люди близкие не понимали его до конца. Ведь чего проще — сказать о человеке, что не было в нем твердых моральных устоев, как твердила потом Алла Афанасьевна, или, что он вел бездуховную жизнь, как обмолвился на прощанье Дмитрий Сергеевич обо мне самом. Ведь в жизни главное — найти свое предназначение, ведь не для всех же свет сошелся на филармониях да библиотеках, а ну-ка вспомните бравых ребят с киноэкранов, тех, кого играют Бельмондо и Брандо, а потом вообразите, хороши они бы были не с револьверами в руках, а с папкой для нот или тем же самым тубусом, причем не на минуту или две, а до скончания дней — тогда, может, поймете, каково это, когда при вас сила и напор, и смекалка, и сноровка, и расчет, и глазомер — короче, короче, качества, по другим временам может и украшающие вас, и с годами, верно, сходящие на нет, а до тех пор изводящие вас, помыкающие вами, как истеричка-жена, любимая до беспамятства. Такой публике во всем блюсти мораль да вести духовную-предуховную жизнь — все равно, что постричься в монахи или заделаться евнухами, а еще лучше постриг и оскопление сразу, чтобы прикончить наверняка. Потому что это означает отречься от тела, плоти, утихомирить, разбавить кровь, а вот этого мы не могли. Мы ведь были молодыми, понимаете?