Шрифт:
— Что? — рассеянно переспросил Роумэн. — Я не слышал тебя, прости…
— Я спрашивал… У тебя какие-то неприятности?
— Пока — нет, — ответил Роумэн. — Ты убежден, что данные нашего наблюдения не будут оформлены в документ, который придется доложить генералу?
— Не думай об этом.
— Я не могу об этом не думать, Эронимо. Я не хочу, чтобы об этом мероприятии знал кто-либо, кроме тебя.
— Не исключено, что об этом узнают другие.
— Кто именно?
— Фернандес.
— Тот, который сражался в «Голубой дивизии»?
— Да.
— Значит, об этом узнают его немецкие друзья?
— Вряд ли. Его сын должен ехать в Нью-Йорк. Он мечтает дать парню ваше университетское образование. Да и потом сейчас не очень-то модно дружить с немцами… Заметил, пресса стала всячески подчеркивать, что мы были нейтральны во время войны?
— Можешь пообещать Фернандесу помощь… Я окажу содействие его сыну, посмотрю, чтобы мальчику уделили внимание в Нью-Йорке, пусть только держит язык в заднице.
— Хорошо, я с ним переговорю… Но он же не нуждается в деньгах… Его тесть купил фабрику в Севилье…
— «Уделить внимание» вполне гуттаперчевое выражение, Эронимо. Его можно трактовать по-всякому… Можно уделить внимание для того, чтобы бедному парню не плюнули в лицо за то, что его отец воевал на стороне Гитлера… Объясни ему, что в Штатах очень не любят тех, кто был с нацистами… У нас ведь разговор короткий, оружие может носить каждый, право закреплено в Конституции — «для защиты собственного достоинства»… Передай, что я готов с ним увидеться.
— Хорошо. Я это сделаю.
— Объясни, что сегодняшнее наблюдение было нужно не столько для дела, сколько для меня лично… Скажи, что я ревнивый старик и что на услуге, которую ты мне оказываешь, меня можно взять на крючок… И это будет выгодно не столько дедушке, сколько тебе, лично тебе… Ну, и, понятно, ему, Фернандесу…
Эронимо усмехнулся:
— Все-таки американцы неисправимые люди; всем хотите навязать свою логику, всем и во всем. Нельзя в разговоре с испанцем, в котором тем более ты заинтересован, употреблять слово «выгода», Пол. Это не по правилам, не по нашим правилам, понимаешь? Надо говорить о родстве душ, о законе дружбы, о готовности на любую жертву, о том, что тебя не интересует корысть, что ты ненавидишь тех, кто думает о выгоде, это удел арабских мудрецов и еврейских торгашей, ты должен говорить о возвышенном и вечном, тогда только взрыхлится поле для делового сотрудничества, в котором учтены все ставки…
— Ничего, — усмехнулся Роумэн, — когда выписываешь чек без всяких там рассусоливаний, это тоже не так уж плохо. Мы не видим ничего обидного в деловом партнерстве.
— А мы видим. Когда ты выписываешь чек и говоришь, чтобы я обратил деньги в пользу обездоленных, это — по нашим правилам, хоть я на эти деньги сразу же куплю бриллиант своей подруге… Но если ты сунешь мне конверт на расходы, я обязан бросить его тебе в лицо… Мы же Дон Кихоты, не забывай это, самые иррациональные рационалисты…
— Слава богу, ты — исключение.
— Так я не испанец. Меня перепутали в родильном доме, мама лежала в одной палате с женой английского дипломата, ей меня по ошибке подсунули в кровать, у меня же островной менталитет, Пабло, я прагматик с рождения, я начал копить деньги в детстве, как настоящий инглез, — усмехнулся Эронимо, — испанец брезгует этим занятием, для него главное — разговор о возвышенном, мечта о несбыточном, рассуждение о бренности, а не земной суете…
Что ж они ничего не сообщают, подумал Роумэн; мечтают о несбыточном? Хорошее занятие для агентов тайной полиции… Пусть уж лучше называют себя нацией Санчо Пансо, тот был близок нам по духу, вполне деловой человек, хоть слишком осторожный. Болезнь всех бывших — будь то народ или человек… Крах былого величия Испании родил национальную нерешительность. Слава богу, мы начинали нашу историю на чистом холсте, учли опыт мировой истории… Учли? А почему тогда вызывают на допрос Эйслера? Беспамятство? Или национальная молодость? Отсутствие исторического опыта? Фашизм начинается с неверия… Верно. Но почему про это сказал нацист Штирлиц?.. К такому можно прийти, лишь если честен и бесстрашно смотришь на свое прошлое, а ведь он обязан его бояться. Но он чего-то недоговаривает, постоянно что-то скрывает, и глаза у него совершенно особые… Я слишком хорошо знаю глаза его коллег, в них виден страх, ил и же нездоровый фанатический блеск. Любое массовое движение абсорбирует огромное количество одержимых идиотов, которые не умеют думать сами, поэтому то, во что им удалось поверить, кажется им истиной в последней инстанции… Для таких отрицать прошлое — значит выступать против самих себя. Кому этого хочется? Но Штирлиц ведь выступает против прошлого? Иначе он бы не был так точен в оценках минувшего, они у него разящи.
Роумэн с тоской посмотрел на телефон; молчит, как тыква.
Что ты хочешь себе сказать, подумал он, когда то и дело возвращаешься к этому самому доктору Брунну, у которого так много фамилий? Или ты все еще не готов к тому, чтобы сказать что-либо? Все еще прикидываешь комбинацию? Но ведь ты получил однозначный приказ из Вашингтона: Штирлиц должен быть сломан, унижен и завербован. «После того как вы его перевербуете, — вспомнил Роумэн сухие слова телеграммы, — и проверка подтвердит его компетентность в тех делах, которые ему будут поручены, вы получите дополнительную информацию о том, как и где его использовать». А я и так знаю, где его можно использовать, подумал Роумэн, я это знаю лучше вас, вашингтонских мудрецов, он обязан стать моим осведомителем и освещать здешнюю нацистскую эмиграцию, а потом ту, которая укрылась на юге Америки. Я должен получать от него самую достоверную информацию, потому что он выполнял серьезные поручения как Шелленберга, так и Мюллера. Пусть попробует отказаться, передам на него все материалы в мадридскую полицию, попрошу арестовать и выдать Нюрнбергскому трибуналу за убийство шведки Фрайтаг на пароме. Этого достаточно для того, чтобы его вздернули. Да, но он не дрогнул, когда я врезал о Фрайтаг. Он предложил мне включиться в расследование этого дела: «Отправьте меня в Нюрнберг, я буду отвечать перед судом, я не боюсь ответственности». Этим он выбил козырь у меня из рук.
— Что же они молчат? — спросил Роумэн.
— Значит, говорить нечего, — улыбнулся Эронимо. — Судя по твоему настроению, тебе было бы приятнее, если бы ничего не случилось. Или я ошибаюсь?
— Ошибаешься. Пусть бы случилось то, что должно случиться, но только как можно раньше.
— Это бывает в романах Жюля Верна, дорогой Пабло. Его романы сначала были начерчены на листах ватмана, а потом перенесены на страницы рукописи. Это игра, а не романы. Жизнь есть ожидание… Настоящая литература, если она зеркало жизни, — тоже ожидание…