Шрифт:
Лицо Мани заливает румянец. Она надменно вскидывает голову. Их взгляды встречаются, ее — полный глухой враждебности, его — полный презрения. Да, да. Презрения. Она это сознает прекрасно. Да он и не хочет этого скрывать!
— Отрицать искусство — значит быть варваром! Значит идти назад. Искусство не знает ни цели, ни этики… Из-за того, что оно недоступно массам, оно не теряет своего значения. Вы… толстовец?
Он опять слабо улыбается.
— Зачем ярлыки? Я вам отвечу. Народ нуждается в искусстве и радости не меньше, чем так называемая интеллигенция. Но, как и все в наше время, эти радости выпадают на долю богатых, минуя бедняков. Почему вы думаете, что им нужен только хлеб, только труд? И не нужны поэзия и красота? И вы напрасно оскорбляетесь моими словами. Если Ян не ошибался в вас, если вы действительно девушка, которой он посвятил труд своей жизни, то вы… бессознательно, быть может, но уже чувствуете правду моих слов. Подумайте об оправдании вашей жизни!
— Что такое? Что вы сказали? Он повторяет тихо, но упорно:
— Подумайте об оправдании вашей жизни.
Она молчит одно мгновение, ошеломленная, словно ослепшая.
— Какой вздор! Это сектантство! Я живу… Разве этого не довольно! Какое нужно для этого оправдание? Разве цветок не вправе цвести, а птица петь? — Она взволнованно ходит по комнате. — Каким мраком и гнетом веет от ваших слов! Ян не говорил мне об этом.
— Вы были незаметной девочкой без таланта. Цветком или птицей. А кому дано много, как вам…
— Тот, по-вашему, должен быть слугою всех? — запальчиво перебивает Маня. — Артист свободен…
— Неправда. Он раб толпы. И не вправе презирать ее.
Слова протеста вдруг замирают на ее устах.
Вытянув руки, сцепив пальцы, она смотрит в одну точку с тем выражением, которое так пугает Марка и Агату.
Разве не той же дорогой ощупью во мраке шла ее собственная мысль?
Штейнбах входит. Странное выражение лица Мани бросается ему в глаза. Она быстро опускает вуалетку.
— До свидания, Марк Александрович, — говорит Ксаверий, подходя. — Благодарю вас за Надежду Петровну!
Маня подает Ксаверию руку.
— Если я была резка с вами, простите, — упавшим голосом говорит она. — Я совсем невменяема эти дни.
Вдруг она видит его улыбку, вернее, тень улыбки.
«Разве ты можешь обидеть меня?» — говорит это лицо.
Рука Мани опускается. И даже губы ее белеют.
Он с порога кланяется ей.
Портьера падает за ним.
— Я только провожу его, — говорит Штейнбах. — Подожди.
Когда через десять минут он входит в кабинет, она стоит все в той же позе, у окна, раздвинув шторы и глядя в сумрак. Лицо у нее больное. Глаза пустые. Белые губы стиснуты с горечью.
Тироль
Гаральд, я вас не знаю и никогда не видела вашего лица. Еще вчера ей были ничто для меня. Как же случилось, что сегодня ей заняли такое большое место в моей душе?
Вчера опять я стояла на распутье… Жизнь — Сфинкс, со всем, что есть в ней мрачного, — с самодовольной наглостью победителей, с рабством и нищетой побежденных, — уже не в первый раз встала передо мной и задала роковой вопрос: «Кому ты служишь?»
Ответ для меня был только один: «Я служу ликующим».
И этот ответ подрезал крылья моей слабой души. Остры были ступени, по которым я шла вверх эти годи, стараясь не думать, не оглядываться. Но я упала и разбилась. И, задыхаясь в пыли большой дороги, я говорила себе: «Теперь конец. Жить уже нечем…»
Я прочла вашу «Сказку». Она долго искала меня.
Как полуослепший от мрака узник сквозь случайную расщелину в стене вдруг видит гори, море и простор небес, так сквозь призму слов вашей «Сказки», за стенами чуждого мне отныне долга, мне снова открылись свободные дали творчества.
Вы избранник, Гаральд! В вашей власти из бледных слов творить нетленные образы, неведомые Жизни, но более яркие, чем она. Что в сравнении с вашим чудным даром мой скромный талант плясуньи? Как тени, исчезающие бесследно с экрана, исчезну и я из памяти людской, сойдя со сцены. Ваши стихи будут жить.
Но нет уже ни горечи, ни тоски в моей благодарной душе!
Вчера я была мертвым инструментом, валявшимся в пыли. Сегодня душа моя звучит. Я скрипка. Вы артист. Послушная вашей воле, я снова пою песни. Они для вас.
Я знаю: и мне дана власть. И мне дана радость. Образы, созданные моей мимикой и движениями моего тела, должны быть ценны для меня, как святыня. Бледны они или ярки — все равно! Их создать могла только я. Я одна во всем мире… И тайна моего творчества, как бы не было оно далеко от людей, умрет вместе со мною, не разгаданная никем другим. И не повторится никогда.
Гаральд, вы научили меня видеть достоинство человека лишь в том, что есть в нем неповторимого. Вы еще раз подтвердили истину, давно еще, с детства звучавшую в моей душе, что единственная цель, достойная человека — это найти форму, в которой выразилась бы сполна его индивидуальность. И раз форма найдена, не важно — бредет ли он, безвестный, своей узкой тропой или под гром рукоплесканий идет широкой дорогой Славы. И та, и другая — путь Человека.
Гаральд, пересекутся ли когда-нибудь пути наших жизней?
Или прекрасные цвети, посеянные в моей душе поэзией вашей «Сказки», расцветут и поблекнут, не сорванные вами?
Оглушительный звонок раздается в передней. Анна Сергеевна бросает пыльную тряпку и кидается в переднюю.
— Что такое? — спрашивает Петр Сергеевич, выходя из кабинета.
Анна Сергеевна уже боится чего-то.
— Кто там? — через дверь спрашивает она.
— Я… я… я!.. — звенит жизнерадостный молодой голос.
Анна Сергеевна молчит секунду, растерявшись.
— Да ведь это Маня! — срывается у Петра Сергеевича. — Манечка! — истерически вскрикивает он, откидывая крюк. И судорожно обнимает сестру, кинувшуюся ему на грудь.
Анна Сергеевна плачет и, стоя сзади, гладит плечи Мани. Вот наконец свиделись! Боже мой, как давно! Боже мой, как долго не видались.
— Вечность, вечность! — твердит Маня. У нее тоже глаза полны слез. Но лицо сияет.
— Какая красавица! Покажись-ка! Ах, вся в мать! Вылитая мать теперь. Правда, Петя?
— Похожа. Но своего много. — Он смеется. Весь сморщился, как старичок.
— А где она? — тревожно спрашивает Маня.
— В санатории доктора Л. Ей там чудесно. Лучше, конечно, чем было у нас. Снимай же шляпу! Что же мы тут стоим?
— Шляпа-то какая, Петя, посмотри! Перья какие чудесные. Ну, чего хочешь? Кофе? Чаю?
— Дайте чаю. Вы, значит, остались тут же? — спрашивает Маня, озираясь в столовой.
— Привыкли, — говорит Петр Сергеевич.
— А дела твои, Петя? Практика есть?
— Помаленьку. Работаю много. Диссертацию защитил недавно.
— Блестяще сошла! — кричит Анна Сергеевна, убегая на кухню.
Они входят в кабинет. Скромная обстановка умиляет Маню. Ведь во всем отказывал себе, чтоб поддержать ее за эти почти три года. Они садятся на диван, обтянутый американской клеенкой. С безмолвной горячей лаской Маня обнимает брата и щекой прижимается к его лицу.