Шрифт:
Подходит Гаральд и подает ей букет темно-красных роз. Маня, как потерянная, заметно бледная даже под гримом, не дав Гаральду закончить фразы, берет его за руку. Она идет с ним в уборную, пряча лицо в цветы.
Когда дверь уборной запирается, Маня, все такая же бледная и потерянная, подходит к столу, кладет на него букет, садится на кушетку и указывает Гаральду на кресло.
— Вы пришли, Гаральд. Я счастлива… Я не звала вас. Но… я все-таки ждала. Я говорила себе, что если теперь вы не захотите меня видеть на сцене…
Он молча берет ее руку и целует розовую ладонь. Лицо ее расцветает внезапно.
— О, Гаральд! Когда мне сказали, что вы здесь… И эти цветы, — она берет букет и целует его, — …Весь мир стал другим в моих глазах. Ты… вы, — быстро поправляется она, робея, как девочка, под его печальным взглядом, — …вы видели, как я плясала нынче? Это сделали вы. Я точно умирала и воскресла. Не думай… те, — опять поправляется она, — что я плясала для толпы. Нет! Для себя, для себя одной. А потом для вас. Мне надо было разрядить в пляске радость, нахлынувшую на меня. О, эта забытая радость! Я ждала ее так долго. Я так страдала без нее эти годы. Без нее нет жизни, Гаральд.
Ее взгляд зовет его. Он садится рядом и обнимает ее.
С легким криком она прячет голову на его груди.
Потом, схватив его за плечи и отстранившись, глядит ему в глаза с восторгом и ужасом.
— Гаральд, Гаральд! Скажи мне правду! Ты охладел ко мне? Ты разочаровался?
Он медленно качает головой. На губах его странная улыбка.
Но она поняла и вновь в порыве радости прижимается лицом к его груди.
Они молчат долго, даже забыв, где они; забыв, что сюда ежеминутно могут войти.
Она шепчет, очнувшись:
— О, как я боялась этой первой встречи, первого взгляда твоего, первых слов. Я была счастлива и несчастна. Как легко дышится сейчас. Дай воды! Боюсь разрыдаться. Ничего, это пройдет. Через неделю пойдет новый балет Самойлова. Еще два дня назад я думала на репетициях с ужасом о новой роли. Что буду я изображать? Жалкая марионетка с выжженной душой! Теперь я ничего не боюсь. О, как я буду играть! Точно ключи живой воды забили опять в моей душе. Улыбнись же мне. Отчего ты так печален? Ведь это ты вернул мне мою силу. «А ты убила мою», — грустно думает он.
Все эти дни душа Марка дремала, убаюканная юной любовью, упоенная целомудренной лаской смуглой девочки. Душа смирялась. Душа спала. И сны ее были безгрешны.
Под звуки скрипки Лии бледнела горечь и мрак отступал. И пряталась глубоко-глубоко на самом дне сердца ядовитая змея ревности. Это кроткий Давид играл на арфе. И плача слушал его мрачный Саул. [35]
Каждое утро, просыпаясь, он чувствовал смутно бледную радость. И открывая глаза, говорил себе: «Я любим. Еще не все позади. Я любим».
35
Аллюзия на один из эпизодов Ветхого завета, повествующий о том, что когда Дух господень покинул первого иудейско-израильского царя Саула, утешение он находил лишь слушая игру Давида на арфе. Давид тайно был помазан на царство при жизни Саула, что вызвало в дальнейшем его преследование.
Каждый день, когда стрелка показывала два, он говорил себе: «Мы скоро встретимся. И я увижу ее глаза. Увижу в них ее грезу, которую я воплотил на земле».
И когда било три часа, кончалась действительность. И начиналась сказка. Он оставлял за собой прошлое. И без дум, без колебаний шел навстречу новому. Он выходил из дому, полный сил и радости. Бледной радости, да. Но разве он знал иную?
И вот глаза его встречались с таинственными темными глазами, и ожесточенное сердце смягчалось. Они шли в старый дом на Остоженке. Никто не мешал их встречам. Никто не нарушал их уединения. И глубокая тайна по-прежнему окутывала его жизнь.
Иногда в лунные ночи они гуляла Днем встречались обыкновенно на выставке или в пустынных залах Румянцевского музея, или в Третьяковской галерее. А чаще сидели вдвоем у огня, он в кресле, она у ног его, не замечая молчания, каждый со своим миром в душе.
Ложась спать, Штейнбах говорил себе: «Завтра мы встретимся опять».
Этих часов он ждал как отдыха.
Андрей входит в столовую.
— Марк Александрович, пожалуйте к телефону. С вами говорит барыня из Петербурга.
Штейнбах срывает салфетку и порывисто встает. Тревожно следят за ним темные глаза дяди.
— Вы ей скажете о Ниночке? — вслед ему кричит фрау Кеслер.
— Зачем? Ведь она поправилась теперь. К чему ее тревожить напрасно.
— Пора бы ей вернуться! — сердито говорит Агата.
— Скоро Рождество. И она вернется. Нарушать контракт она не должна. И я не понимаю причины вашей настойчивости.
«Слишком хорошо понимаешь», — думает фрау Кеслер, враждебно глядя ему вслед.