Фогель Давид
Шрифт:
Сначала Гордвайль начистил туфли. Они были уже не новы, кожа сверху сморщилась и покрылась мелкими трещинками, но после усердной чистки вид их немного улучшился. Затем он умылся до пояса и надел белую сорочку, одолженную шурином Польди по такому случаю, манишка и манжеты ее были тверды, как сталь. Приладил стоячий воротничок, разумеется, жесткий, и повязал черный галстук: этот день требовал черного галстука, каковой нашелся у Гордвайля, старый, правда, но все еще сохранявший черный цвет, так что одалживать галстук не пришлось. Не стоит даже говорить, что черный костюм был всенепременнейшим условием, и Гордвайль облачился в него: пиджак был его собственным, давнее приобретение (на спине он уже лоснился, как шелк, но кто станет обращать внимание на такие мелочи!), брюки также были ссужены шурином, велики, конечно, не по размеру, поскольку шурин был длинный, как телеграфный столб, ну да на это ведь имеется известное средство. Еще накануне Гордвайль подвернул штанины внутрь примерно на восемь сантиметров, приметал подвернутый край крупными стежками, намочил и оставил на всю ночь под прессом нескольких пузатых томов, чтобы они отгладились. И однако, когда брюки уже были на Гордвайле и он зачем-то подошел к окну, Ульрих, присевший на краешке дивана напротив, обнаружил дырку на интересном месте, сквозь которую просвечивал белый кружок размером с пуговицу, — одновременно к горю и к радости Гордвайля. К радости, ибо что бы он стал делать, если бы дырка обнаружилась только потом, уже на месте?! Да еще на глазах у посторонних?! Сейчас, по крайней мере, ее еще можно было зашить! Гордвайль поспешил снять брюки, достал из ящика стола швейные принадлежности и взялся за дело. Это давалось ему нелегко. Руки его не были приучены к такой работе, жесткий воротничок немилосердно резал шею и подбородок, манишка досаждала, словно железная; на красном, как морковка, лице выступал пот, стекавший затем по груди под сорочкой холодными струйками, щекотавшими, словно противные насекомые. Наконец работа была завершена, и Гордвайль закончил одеваться без новых происшествий. Он водрузил на голову жесткий котелок (также собственность шурина), подобного которому еще не носил ни разу в жизни. Котелок был ему мал, он сидел у него на макушке, явно не на своем месте, и придавал Гордвайлю чрезвычайно забавный вид. Бросив взгляд в зеркало, Гордвайль не смог удержаться от громкого хохота. Ульрих рассмеялся вместе с ним, и глазки его совсем скрылись в щелочках глазниц. Затем они вышли в страшной спешке. Шли быстро. Гордвайль был заключен в свои одежды словно в узкую бочку, он варился в собственном соку, потел и задыхался и, спотыкаясь время от времени от быстрой ходьбы, часто вытирал лицо носовым платком, который держал в руках, облаченных в белые перчатки. Солнце палило, как в июле, хотя сегодня был только Лаг ба-Омер, асфальт тротуаров местами плавился, покрываясь черными пятнами и незаметно паря, и был мягким под ступавшей по нему ногой. Они словно силой торили себе путь, проталкиваясь сквозь раскаленный воздух. И никому почему-то и в голову не пришло, что можно было бы поехать, например, на трамвае. Они начисто забыли, что трамваи уже изобретены для этой цели. Наконец, после крайне утомительной пробежки, Гордвайль с Ульрихом прибыли на место, и прибыли раньше срока.
«Вторая сторона» уже ждала в распахнутом на улицу коридоре. Ее представляли: во главе всех, конечно, Tea, завернутая в какое-то подобие белой фаты; ее отец, старый барон, высокий и прямой, с военной выправкой; мачеха Теи, женщина лет пятидесяти с приятным лицом; оба брата, Польди и Фреди, высокие, как отец, и так же, как он, одетые в черное. Еще с ними была молодая пара, представленная Гордвайлю в качестве родственников, и старая тетка с выражением благородства на лице.
Нужно было ждать, пока не закончится свадебный обряд в большом зале синагоги, откуда глухо доносились сейчас пение хора и густые звуки органа, которые неслись, казалось, совсем с другой, противоположной стороны. Торжественная мелодия выплескивалась на Зайтенштеттенгассе, кривую и круто взбиравшуюся в гору улочку, сообщая ей настроение радости и беззаботности, плохо вязавшееся с грубыми буднями обитавших здесь евреев, с трудом зарабатывающих себе на жизнь торговлей тряпьем и старой одеждой.
После быстрой ходьбы Гордвайль чувствовал усталость. Нелепые одежды стискивали его, стесняли движения. Он не мог отделаться от ощущения, что пришел на костюмированный вечер и лишь по этому случаю так странно вырядился. Возможно оттого, что раскаленный солнцем день был в самом разгаре и перед ним туда-сюда носились евреи, сгибавшиеся под грудами одежды, которые они таскали в руках или на спине, а напротив, на другой стороне улицы, на пороге обувной лавки праздно стоял низкорослый еврей, круглый человечек с острой бородкой и в похожей на плошку высокой и круглой шелковой ермолке, и оглядывал улицу с сытым и тупым выражением на лице, — да, возможно, именно из-за всей этой обстановки Гордвайль с большей ясностью осознал всю унизительную смехотворность своего положения. Все это было излишне, совершенно излишне, и по сравнению с главным не имело никакого значения. Перчатка, которую он снял перед этим и держал в руке, — даже та вдруг выскользнула у него между пальцев и упала на землю, и Гордвайлю пришлось нагнуться, как это ни было трудно, и поднять ее. К его счастью, в коридоре было прохладно и можно было дышать.
Тесть что-то сказал ему, и он машинально ответил. Остальные разговаривали между собой, стоя немного поодаль. Гордвайль и не заметил, как там, позади, тем временем прекратилось пение. Появился доктор Астель, дружелюбно приветствовал всех и поцеловал дамам ручки. И сразу же служка в официальном мундире объявил, что настала их очередь.
Немного времени спустя они уже оказались стоящими под свадебным балдахином в малом зале синагоги, и невысокий «рабинер» с коротко стриженной бородкой прочел то, что следовало прочесть. Сознание Гордвайля между тем полностью прояснилось. Он радостно подумал, что еще немного и все закончится, и он сможет освободиться от своих одежд. Затем раввин стал читать: «Вот ты…», ожидая, что Гордвайль будет повторять за ним слово за словом, но тот вдруг вспомнил детскую науку и прочитал весь стих с ощущением победы, одновременно надев кольцо на Теин палец. С мгновение раввин смотрел на Гордвайля убийственным взглядом, как если бы лишился из-за него заработка. В этот момент раввин походил на человека, собравшего все силы и изготовившегося рывком поднять тяжелый мешок, а мешок-то оказался полным мякины. С силой рванув на себя такой мешок, человек теряет равновесие и опрокидывается навзничь. Однако Гордвайль почему-то ничуть не переживал из-за «падения» раввина, он улыбнулся, но, сразу же вспомнив, что должен сохранять серьезный вид, согнал улыбку с лица. Раввин продолжал читать что-то. Помощник кантора тоже выводил рулады, и Tea слушала с огромным интересом. В конце концов свадебный обряд закончился, и Гордвайль почувствовал, что наконец свободен. После пожеланий счастья и удачи все расцеловались, и даже старая тетка приложилась к щеке Гордвайля с холодным аристократическим лобызанием. Затем все направились к остановке трамвая и поехали домой к барону фон Такко.
В маленькой столовой был накрыт стол. Была водка, ликер и разные закуски. Горделиво возвышалась запыленная бутылка токайского, разлива 1897 года, гордость барона. Кроме того были апельсины и вишни — первые фрукты в этом году, уложенные в образцовом порядке. «Итак, дамы и господа, прошу вас», — сказал барон и подвел старую тетку к ее месту во главе стола. Выпили за здоровье молодоженов, поели фруктов и закусок, поговорили, выпили еще раз и еще, в особенности молодежь, и жара в комнате сделалась невыносимой. Барон рассказывал о военной жизни и об известных когда-то «тайнах» двора, при этом скулы его покрылись сетью мельчайших красных сосудов, и капли пота выступили на квадратном лбу, под щеткой короткой и жесткой седины. Старая тетка рассказывала о своем покойном муже, бароне фон Хохберге, который был гусарским генералом. Затем доктор Астель с большим искусством повернул беседу в другое русло, более современное. Гордвайль почти задыхался от жары; ничто его не интересовало. Он страстно ожидал того момента, когда можно будет встать и выйти на воздух, не нарушив правил вежливости. Наконец — было уже шесть — старая тетка поднялась с места. Начали прощаться. Ушли Ульрих и доктор Астель. Гордвайль сразу же попросил у шурина другую сорочку, более мягкую, зашел в соседнюю комнату и сменил свои доспехи, ощутив себя в этот миг человеком, только что вышедшим из тюрьмы. Молодежь, Гордвайль с Теей и два ее брата, решили до ужина сходить в кино. Там было прохладно, но фильм оказался излишне сентиментальным и неинтересным, и Гордвайль был рад, когда он подошел к концу и они снова вышли. В этот день, день его свадьбы, который вообще-то должен был стать поворотным пунктом в его жизни, ему было так скучно и тягостно, как никогда раньше. Все казалось ему неудобным и словно покрытым удушающей и давящей пленкой. И, когда в десять вечера ужин в кругу семьи закончился и он мог встать и проститься, это явилось для него настоящим избавлением. Tea увязала лишь маленький узелок — остальные вещи должны были быть перевезены завтра — и отправилась вместе со своим мужем, Рудольфом Гордвайлем, в их новое пристанище — в его комнату, что в доме старой вдовы фрау Фишер, по улице Кляйнештадтгутгассе.
часть вторая_начало
10
Засушливое лето, почти без единого дождя, подходило к концу. Отзываясь шорохом при каждом дуновении ветра, в садах и аллеях шелестели сухие коричневатые листья, некоторые еще на деревьях, большинство же на земле. Ночи стали уже холодными, и нередко на рассвете была видна на мостовых и на жалкой травке по берегам Дунайского канала тончайшая корочка инея.
В городе на каждом шагу бросались в глаза коричнево-бронзовые загорелые лица — лица людей, недавно или только накануне вернувшихся с дач, морских и горных курортов, и тех, кто оставался в городе все лето, но вовсю купался и жарился на солнце на многочисленных общественных пляжах в черте городе и окрестностях. Театры, Опера и кино открыли новый сезон, кафе заполнились, магазины и заводы снова работали в полную силу.
Лето выдалось в высшей степени засушливое и знойное, и те, кто был вынужден оставаться в городе, дышали не воздухом, а какой-то красно-желтой металлической взвесью, смешанной с удушающей вонью автомобильных выхлопов и плавящегося асфальта, — они вдыхали ее, обжигались и стонали. Но теперь лето близилось к концу, и на душе у людей скребли кошки, причем как раз у тех, кому оно причинило наибольшие страдания.
Было воскресенье, одиннадцать утра. Гордвайль встал ни свет ни заря и несколько часов работал, пока жена спала, а теперь одетый лежал навзничь на диване, который служил ему постелью и на котором сейчас были навалены грудой одеяла и подушки. Tea встала несколько минут назад в отличном настроении, спрыгнула с кровати и, поймав Гордвайля около стола, подняла его со стула, как берут на руки годовалого ребенка, и, бегая по комнате, стала качать его на руках. Она была в одной длинной ночной рубашке, он же полностью одет и обут. Поукачивав его так недолго, она взяла его за руки, как ребенка, которого учат ходить, и заставила танцевать, громко смеясь и крича: «Ну, кролик, ты все-таки прелесть что за малыш, несмотря ни на что!.. Отрада моей старости!..» И на этот раз, как всегда, когда она брала его на руки, Гордвайль всячески противился; со слабой, вымученной улыбкой он молил ее и требовал одновременно: «Прекрати, Tea! Оставь меня в покое, прошу тебя!» Но Tea и не думала отпускать его, пока совсем не обессилела. Прерывисто дыша, она произнесла: «Ну, кролик, целый день я бы все-таки не смогла таскать тебя так!»
Потом Tea стояла обнаженная перед умывальником, и Гордвайль, растянувшись на диване у противоположной стены, мог видеть ее только со спины. Намотав полотенце на голову, чтобы не замочить волосы, Tea терла резиновой губкой спину, словно пытаясь очистить ее от ржавчины, ягодицы ее при этом резко тряслись. Гордвайль попыхивал своей маленькой трубкой — в последнее время он курил и трубку, — и лицо его было бледным и усталым. За последние полгода он как-то постарел, складки по бокам рта углубились, а на белом красивом лбу обозначились легкие морщинки. Он поднялся, подошел к жене и нежно погладил ее по мокрой спине. Не поворачивая головы, она сказала повелительно: