Шрифт:
Это была минута необычайного эффекта. В ответ на салют каждого взводного командира император прикладывался к полю своей треугольной шляпы. Бледные лица безмолвной свиты выражали испуг, беспокойство, недоумение… Все свитские очень ясно слышали роковую команду императора; у многих из них в строю этого самого полка были внуки, сыновья, братья, племянники, друзья и приятели… Надо отдать справедливость конногвардейцам: они прекрасно, спокойно, с великолепным эффектом уходили церемониальным маршем в свою неожиданную сибирскую ссылку.
Публика на окраинах плаца еще не знала, в чем дело, и с удовольствием любовалась на красивый шаг конногвардейцев.
Пропустив мимо себя последний взвод и не проронив ни единого слова, император угрюмо съехал с плаца в одну из аллей и направился домой. Свита, пораженная чуть не паническим страхом, в глубочайшей тишине следовала за ним шагом.
Дежурный фельдъегерь, гремя в пыли на своей взмыленной тройке, нагнал на дороге Конногвардейский полк и подал пакет командиру; тот, не останавливая церемониального марша, вскрыл конверт, между страхом и радостью надеясь, что эта бумага несет прощение с приказанием возвратиться в казармы, но вместо того затуманившимся взором прочел он маршрут, которым определялось следование до Новгорода, с пояснением, что дальнейший маршрут до Сибири будет ему выслан своевременно. "Идите весь путь неукоснительно церемониальным маршем", – прибавляла инструкция в заключение.
– Будет исполнено в самой точности, – промолвил командир, приложив руку к шляпе, и фельдъегерь тою же дорогой помчался обратно.
Первый ночлег полку назначен был в Тосне – ямской слободе на Большой Московской дороге.
XXI. «Налево кругом!»
На другой день после этого происшествия, в предобеденное время, графиня Елизавета Ильинична сидела в комнате Екатерины Ивановны Нелидовой, обсуждая с нею, в каком наряде следует быть на нынешнем интимном вечере, который предполагался в гатчинском дворце, на половине императрицы, для небольшого, самого отборного общества.
В это время вошел ливрейный камер-лакей и подал Лизе письмо на серебряном подносе. Сургуч на конверте был самого скверного достоинства и вместо печати притиснут медной копейкой.
– Прислано с нарочным, – пояснил лакей, откланиваясь.
Недоумевая, откуда бы могло быть это послание, Лиза сломала печать и равнодушно принялась за чтение. Но чем более она углублялась в письмо, тем все тревожнее и взволнованнее становилось выражение ее красивого личика.
"Пишу к Вам ночью, с яма Тосны, – читала она, – с самого первого нашего этапа в отдаленное сибирское странствие. Мог ли я еще ныне утром считать на такой исход дня, прекрасно начавшегося!.. Вы, конечно, уже известны о той злополучной судьбине, коя постигла наш полк, а в том числе и меня, на ученье сего утра. Все дело в одном великом недоразумении. Мог ли кто-нибудь, не токмо [331] уже целый полк, дерзнуть в помышлении, чтобы сознательно учинить что-либо супротивное воле его величества! Тем не менее мы все несем кару за ослушание команды, которой вовсе не расслышали. Противный несносный ветер совершенно относил в иную сторону слова команды. Мы видели, как его величество поехал рысью с пункта, достаточно от нас отдаленного, видели, как помчался он карьером, но не дерзнули учинить того же вослед за ним, опасаясь преступить наистрожайшее требование устава, не допускающее ни малейшего движения во фронте помимо команды ближайших начальников. Ни я, ни кто-либо из нас не осмелился взять сего движения вперед на свой риск, хотя и чаятельно было, что означает оное вероятную атаку. Но так как мы и без того достаточно в сие учение погрешили, то и не желали новою погрешностию отягчать свои невольные вины, а потому и остались на месте в неподвижности. Но как бы то ни было, теперь уже дело это конченое и непоправимое. Мы идем в Сибирь, чтобы в ее хладных степях скончать всю нашу дальнейшую служебную карьеру. О выходе в отставку не может быть и помышления, так как идем мы не своей охотой, а впоследствии грозовой опалы его величества, и потому должны служить, где укажет его величайшая воля, доколе сам он не преложит гнев свой на милость. Мы, однако, пока и в самом мечтании не считаем на пощаду. Знаем только одно: что, куда бы ни кинула нас суровая судьба, мы все до единого пребудем до конца в неколебимой верности и преданности государю и Отечеству. Таково наше всеобщее убеждение. Но довольно о сей материи.
Простите великодушно, что дерзаю утомлять внимание Ваше столь длинным посланием, но смотрите на меня теперь как на человека не от мира сего и как бы умершего. Уповательно, что в сей жизни мы с Вами никогда более не встретимся, а потому примите снисходительно и благосклонно сию первую и последнюю мою исповедь. Среди светских утех и рассеяний, среди блистательных поклонников Ваших Вы, графиня, едва ли примечали то глубокое, нежное чувство, которое молча питал я к Вашей особе. Теперь, отходя на вечную разлуку, можно сказать по чести и прямо о том, чего никогда не дерзал я выразить Вам в лицо. Причиной сему опять же сие самое мое чувствование, которое я чтил и лелеял слишком свято в своей душе, чтобы осмелиться высказать его наружу… Меня удерживало сумнение, как Вы его примете. Теперь – дело инакое [332] , и, кончая сии строки, я прошу Вас верить, что там, где-то в глубине снегов сибирских, всегда будет биться для Вас преданное сердце, которое до последнего своего содрогания не престанет благоговейно чтить Ваш образ. Прощайте навсегда.
Василий Черепов"331
Т'oкмо – только.
332
Ин'aкое – иное, другое.
Когда Лиза читала последние строки, лицо ее сделалось бледно и на глазах показались крупные слезы. В словах Черепова заключалось для нее открытие такой тайны, о которой она и не подозревала доселе, и это открытие было ей приятно, сладко, утешительно. Почему? Она и сама не могла бы дать себе в том отчета; но, перечитав еще раз эти строки, почувствовала на сердце какую-то удовлетворенность, нечто теплое, и хорошее, и благодарное. Это чувство казалось ей похожим на то, как будто она среди роскошного, но чужестранного города, в котором все так шумно, пестро и весело, где ей самой тоже весело, но где она никого не знает и среди чуждой толпы сознает себя совершенно одинокой, вдруг неожиданно и негаданно повстречалась с добрым старым знакомым, с которым вот именно теперь, в эту самую минуту, и нужно было встретиться, с которым именно в эту-то минуту и влечет поделиться всей своей душой… Но увы! – этот «старый знакомый» в действительности уходит теперь далече, на темную, безвестную и суровую жизнь, и уже никогда, никогда больше не доведется с ним встретиться.
Вот какое смешанное чувство вызвало эти невольные слезы.
Нелидова все время, пока Лиза читала письмо, внимательно взглядывала на нее из-за своего тамбурного [333] вышивания и, с чисто женским любопытством улавливая все изменчивые оттенки в выражении ее лица, старалась по ним разгадать как содержание письма, так и чувства, волновавшие Лизу.
– Друг мой! Что это?… Никак, вы плачете? – с полуиспугом и участием воскликнула она, заметив Лизины слезы. – Зачем? Отчего?… Скажите, бога ради! Неужели это письмо причиной?… Если так, то какое же оно противное!
333
Т'aмбурный – род вышивания в пяльцах, петля в петлю.
– Да, это письмо причиной, – подтвердила Лиза, – но оно не противное, нет! Оно славное, доброе, хорошее письмо!.. Господи! Как бы помочь этому горю!
– Но, моя милая, в чем дело, если это не нескромно?
– Читайте сами.
И Лиза подала ей письмо, которое Екатерина Ивановна стала читать с полным и серьезным вниманием…
– Бедные! Несчастные! – воскликнула она со свойственной ей живостью и восприимчивостью, окончив чтение и, словно ртуть, вскакивая с места и принимаясь быстро ходить по комнате. – За что это они так терпят!.. Надо сегодня же сказать государю!.. Я беру это на себя… Ведь вы, конечно, не будете против?