Шрифт:
Конечно, посещает Вяземский и мастерские русских художников. Они живут в Риме многие годы, получая стипендии Академии художеств, — работают, вечерами сидят в тратториях… Среди них есть и юнцы, старательно снимающие виды Рима, и нелюдимые затворники, как Александр Иванов, и маститые, купающиеся в успехе мэтры. С главнейшим мэтром Вяземского знакомят, предупреждают о вздорном характере, но мэтр вовсе не заносчив; у него прекрасные южные глаза, полные губы, пышные вьющиеся волосы, занимательный и острый разговор. И он сам берется показать князю Петру Андреевичу все сокровища Рима!.. Совсем немногим великий Карл Брюллов оказывает такие почести…
— Жаль, что нет солнца, — говорит Брюллов. Они стоят за городскими стенами, на бескрайней Кампанье. — Будь оно, и все это перед нами так и запело бы…
Они заключили меж собой полушутливый договор: Вяземский пишет Брюллову стихи, а Брюллов Вяземскому — картину… Вдвоем они навестили Ореста Кипренского, портреты которого были в большой моде лет двадцать назад. Он тогда писал томного, изнеженного Уварова с перчаткой в руке, задумчивого Жуковского на фоне какого-то романтического замка, кудрявого Батюшкова… Написал и Вяземского (этот портрет маслом, 1813 года, — князь в мундире Межевой каонцелярии — ныне утрачен). Теперь Кипренскому было пятьдесят два, он был почти забыт, что-то продолжал делать, но на фоне полного сил, замыслов, какого-то пушкинского Брюллова выглядел совсем невесело. Брюллов познакомил князя с Федором Бруни — надеждой «русской Италии»: он упорно работал над большим полотном «Медный змий», втайне мечтая, конечно, затмить славу «Последнего дня Помпеи». И с двадцатичетырехлетним Михаилом Лебедевым, сыном дерптского крепостного, — со временем, обещал Брюллов, он непременно станет лучшим пейзажистом Европы, в моду войдет, затмит и любимого Жуковским Фридриха, и прочих… И еще мастерские — Иордан, Никитин, Марков… Особенно восхитил Вяземского Александр Иванов, все помыслы которого занимало «Явление Христа народу». Огромная мастерская художника была загромождена бесчисленными этюдами к этой картине, набросками, рисунками; самые стены изрисованы углем и мелом… Одетый в холщовые штаны и блузу, с руками в пятнах от краски, Иванов, обычно замкнутый и недоверчивый к незнакомым, тоже почувствовал симпатию к гостю. Он работал очень медленно, непрестанно поправлял свое творение и вечно был собой недоволен.
«Явление Христа народу» было выставлено на общее обозрение только в 1858 году. Вяземский увидел полотно на выставке в Академии художеств и был настолько им потрясен, что написал большое стихотворение «Александру Андреевичу Иванову». В нем сюжет картины передан с редким мастерством:
Спокойно лоно светлых вод, На берегу реки — Предтеча; Из мест окрестных, издалече, К нему стекается народ; Он растворяет упованью Слепцов хладеющую грудь; Уготовляя Божий путь, Народ зовет он к покаянью. А там спускается с вершин Неведомый, смиренный странник: «Грядет Он, Господа избранник, Грядет на жатву Божий сын. В руке лопата; придет время, Он отребит свое гумно, Сберет пшеничное зерно И в пламя бросит злое семя. Сильней и впереди меня Тот, кто идет вослед за мною; Ему — припав к ногам — не стою Я развязать с ноги ремня. Рожденья, суетного мира, Покайтесь: близок суд. Беда Древам, растущим без плода: При корне их лежит секира». Так говорил перед толпой, В недоуменье ждавшей чуда, Покрытый кожею верблюда Посланник Божий, муж святой. В картине, полной откровенья, Все это передал ты нам, Как будто от Предтечи сам Ты принял таинство крещенья.…Среди новых римских знакомств Вяземского — Стендаль. Князь открыл для себя Стендаля еще в 1823 году, с восторгом прочитав «Жизнь Россини», «в которой так много огня и кипятка, как и в самой музыке ее героя». Потом было «Красное и черное» — «одно из замечательнейших произведений нашего времени»; его он прочел летом 1831-го. Вяземский не раз восхищенно писал Тургеневу о Стендале и вот теперь получил возможность лично высказать автору свои чувства… Волею случая они оказались соседями по дому, и Вяземский послал Стендалю почтительную записку с просьбой о встрече. Воочию Стендаль показался ему «мужиковатым», «толстым прикащиком», к тому же угнетенно-грустным. Вяземского он почему-то называл «mon general» [68] , чем немало его смешил. Но все же они успели почти подружиться во время прогулок по Риму. Диоклетиановы термы… Палаццо Боргезе… Мастерская датского гения Торвальдсена… Рим — как роман Вальтера Скотта, чем больше читаешь, тем больше увлекаешься… 8 января 1835 года Стендаль уехал из Рима, но через три недели вернулся, и общение продолжилось.
68
Мой генерал (фр.).
Вскоре город захлестнул традиционный карнавал. В эти дни Рим сходил с ума: цветы, гирлянды, пенье, танцы на улицах, поцелуи во дворах… Все маскированы, от лакеев до дам-аристократок. У всех в руках мешочки с мучными шариками-конфетти, все швыряют ими друг в друга… Корсо белым-бела от муки… Никаких сословий, все абсолютно равны. Коляска шагом пробирается по улице: Вяземский на козлах рядом с кучером, дамы пытаются закрыться зонтиками… Николенька Мещерский, похожий на мельника-гнома, визжит от восторга… Вечером Корсо расцветает мириадами свечей — это заключительная часть карнавала, мокколетти. Нужно погасить как можно больше свечек. На свечку Вяземского дуют сразу несколько человек, смеются, кричат: «Senza moccolo! Senza moccolo! [69] » Невозможно такое бездумное, освобождающее веселье представить в России!.. И Вяземский на минуту жалеет, что он не итальянец.
69
Без свечи! Без свечи! (urn.).
Он просыпается в Риме — и ему некоторое время нужно убеждать себя, что он действительно в Италии. Какое здесь все другое — щедрое… свободное… Вяземский непременно хочет написать путевые записки. Это будут совсем особенные записки: записки неудачливого путешественника… «Дожить до моих дней сиднем, там вдруг переехать Европу из одного края на другой и все-таки ничего не видать, ни до чего, так сказать, не дотронуться, это уже чересчур оскорбительно, и судьба во зло употребила власть, которая дана ей, смеяться над людьми. Если мне написать путешествие свое, то оно в самом деле может быть очень замечательно и оригинально исчислением всего того, что я не видал. Назову книгу мою: Промахи моего путешествия, а эпиграфом выберу: по усам текло, а в рот не попало».
…Но вот попадается ему роман маркиза де Кюстина «Мир как он есть», и Вяземский выписывает его последние строки: «Mon Dieu! Mon Dieu! faites moi mis'ericorde; Vous savez ce que je suis!.. Moi, je ne sais pas ce que Vous ^etes; n'abusez pas de votre sup'eriorit'e, faites moi mis'ericorde! [70] »…
Отодвигая все светские вечера, все карнавалы, все римские улыбки, концерты и картины, приближается к нему что-то, чему нет названия и от чего кровь стынет в жилах. Медленное ожидание казни…
70
Господи! Господи! будь милостив ко мне; Ты знаешь меня, я же тебя не знаю. Не злоупотребляй своим превосходством, даруй мне милость! (фр.).
Душераздирающий кашель дочери в соседней комнате.
Полумертвое лицо Веры Федоровны.
Последний раз они теряли ребенка восемь лет назад.
…Лучшие врачи Рима были приглашены к княжне Пашеньке Вяземской. Девушке было совсем плохо — она похудела так, что черты лица изменились, и все время кашляла кровью. Это была чахотка в последней стадии — смертельная, роковая болезнь, против нее медицина оказалась бессильна… Пашенька понимала, что жить ей осталось недолго, но была спокойна, тверда. На вопросы врачей неизменно отвечала: «Спасибо, сегодня уже лучше». И слабым голосом утешала плачущую у постели мать: «Не плачьте, маменька, что же делать… На все воля Божья…»