Шрифт:
Дальнейшее мелькало перед глазами, никак не задевая сердца, — Верона, Виченца, Падуя, Местре, Тревизо… Все это в дожде. 21 апреля разом кончились и дождь, и Италия. В Клагенфурте уже весело сияло солнце. Но это мало радовало Вяземского. Как раз сорок дней…
24 апреля в девятом часу утра он приехал в Вену. Сразу отправился в посольство и передал князю Горчакову дипломатическую почту из Турина, потом оставил вещи в гостинице «У Римского короля», пообедал и поехал в сопровождении Горчакова в Пратер, где прогуливался верхом и в колясках весь венский свет. Австрийские аристократы носили траур — 2 марта умер император Франц. Впрочем, несмотря на черный цвет, все наряды были сшиты по последней моде. Эти траурные обновы Вяземскому показались несколько странны.
Петр Андреевич навестил 83-летнего светлейшего князя Андрея Кирилловича Разумовского — бывшего русского посланника в Австрии, доживавшего в Вене свой долгий век. Несмотря на возраст, Андрей Кириллович считался одним из столпов венского бомонда и имел почтительное прозвище «эрцгерцог Андреас»… «Приятный старик», — отметил в дневнике Вяземский. Он слушал в опере «Норму» Беллини и «Любовный напиток» Доницетти, был на скачках, выставке цветов, в синагоге, в зверинце… Ночью 27 апреля выехал из Вены, которая понравилась ему гораздо меньше Мюнхена, Флоренции и Рима.
«Коляску чинят уже во второй раз из Вены, — записывал он. — Еду хуже прежнего, хотя беру третью лошадь. Здесь все пахнет Русью… Я понимаю их язык, а они меня не понимают. Вообще русский слух смышленее прочих. Если мало-мальски не выговоривать, как иностранцы привыкли выговоривать свои слова, они уже вас не разумеют. А русский мужик поймет всегда исковерканный русский язык всякого шмерца. И природа здесь сбивается на русскую — плоская. Небо молочное, цвета снятого молока. Женский убор — платок, повязанный на голове, тоже русский. Одна почта не русская, а архинемецкая. Язык — смесь польского и русского». 30 апреля в полночь приехал в Прагу, отужинал и покатил дальше. Разумовский говорил Вяземскому, что Прага напомнит ему Москву, но в темноте князь разглядел только, что дома в городе высокие, улицы узкие, а река — широкая. Хорошо Прагу удалось рассмотреть лишь 18 лет спустя.
Ранним утром 1 мая был в саксонском Дрездене: «Дрезден кажется мне веселеньким городом, много зелени, много садов, много улиц вроде московской Садовой». Вяземский отобедал в русском посольстве, побывал в картинной галерее. Когда началась Пруссия, князю показалось, что появилось «что-то военное, русское во всем. И береза встречается. Подъезжая к Берлину, вспоминаешь Петергофскую дорогу». В Берлине остановился в гостинице «Санкт-Петербург» на Унтер-ден-Линден и тут же велел растопить в номере печь — продрог ночью в дороге.
Берлин Вяземскому понравился. Но и тут он не преминул отметить, что город «сбивается на Петербург» (этим и понравился, наверное). Он обедал у русского посланника Рибопьера. Побывал в студии модного портретиста Крюгера, который необычайно ловко, быстро и похоже писал всех высших петербургских лиц, начиная с царя. Был в опере на «Семирамиде» Россини (и видел в театре прусского короля с его второй женой, принцессой Лигниц). И уже 5 мая приехал в Любек, где надеялся сразу попасть на пароход в Россию. Но парохода не было еще целых пять дней… Погода стояла промозглая. Вяземский ходил смотреть на серое, ледяное Немецкое море, столь непохожее на ласковую итальянскую лазурь. Днем читал «Андре» Жорж Санд и «Отца Горио» Бальзака. В Любек потихоньку подтягивались русские путники, также ожидавшие парохода на Кронштадт… Смерть была на сердце — смерть, не развеянная ни венскими скачками, ни берлинскою оперой. Вяземский даже нашел для нее точное определение: пила, которая пилит медленно, но безостановочно.
16 мая 1835 года на пароходе «Александр» он вернулся в Россию.
Глава VII.
ПУШКИН
Князь остановился у Карамзиных на Моховой. Никого он не видел и не хотел видеть. Один Жуковский приезжал к нему из Царского Села и говорил какой-то ласковый, успокоительный вздор, звучавший в его устах мудростью. Вяземский все думал побывать на старой квартире у Баташева, которую теперь снимали Пушкины, — и не мог собраться с духом: при одной мысли о том, что там жила Пашенька, слезы текли из глаз… К тому же Наталья Николаевна 14 мая родила сына, беспокоить ее было нельзя.
До полудня он, как обычно, сидел в департаменте, потом, никого не замечая, бесцельно бродил по улицам… Сердце и душа были в Риме, закопаны в сухой глине на горе Тестаччо. После бездонного итальянского неба и бездонного итальянского горя Петербург давил невыносимой болью, серой тяжестью. Ничего не было живого в князе, и Жуковский, видевший его в эти дни, понимал, что из Италии вернулся другой Вяземский. 21 августа он определил свое состояние в письме дочери Маше: «Полная дисгармония с собой, с другими и с Провидением»…
В начале октября князь с женой опять выбрался за границу — во Франкфурт, Майнц и Ганау, пробыл там две недели. Цель этой поездки не вполне ясна, но, возможно, Вяземский возил к Коппу младшую дочь Надежду. Вернувшись, князь и княгиня сняли новую квартиру на Михайловской площади. Бывали у них только братья Россеты, Жуковский, Виельгорский, приехавший из Варшавы князь Козловский (он сломал ногу, ковылял на костылях). И конечно же Пушкин.
Они сидели друг против друга — Пушкин и Вяземский. Пушкин, униженный своим камер-юнкерством, ненавидящий придворный мундир, который приходилось надевать на балы в Аничковом дворце. Он высох, заметно постарел, стал резче и угнетенней лицом, кудри поредели… Он попытался выйти в отставку — и государь не был против, однако заметил, что в таком случае, как он выразился, «между нами все будет кончено»… «Роман» с императором Пушкину был необходим, иначе перед ним закрылись бы двери государственных архивов. Да еще вмешался в дело Жуковский, обругав Пушкина за глупость и самонадеянность… Пушкин страстно мечтал уехать из Петербурга — и понимал, что ехать ему некуда: отец вовсе не горел желанием видеть сына в Михайловском, а в Болдине не было дома, где можно бы жить с детьми… В августе он, проклиная себя, согласился взять у государства ссуду в тридцать тысяч рублей. Другого выхода не было: он был мужем первой русской красавицы, камер-юнкером, первым поэтом России — и не мог позволить себе жить бедно.