Битов Андрей Георгиевич
Шрифт:
Поторопился я спастись до срока… поторопился я креститься – вот что! Сорок лет прождал, как великий князь, а – поторопился. Не умер я тут же! А как там было умереть?.. Глаз, тот не умер, когда ему, ребенку, шконкой (прут из спинки железной кровати) фанеру (грудь) отбивали, – а как тут умрешь, дотянув с грехом до сорока, в самом красивом месте на земле… от счастья разве. Монастырь Моцамета, что, как выяснилось, и значит «верующие», стоял на километровом обрыве над Курой, и с обрыва там праздновался такой мир и пейзаж, еще и принаряженный осенью, – воздух был чем дальше, тем прозрачнее: на дне его, на пойменном берегу, как раз собрались отпраздновать воскресенье, разводили шашлык, выкладывали лаваши и зелень, и счастливая корова, подкравшись, украла лаваш и бегала кругами по лугу от преследователей, как собака, и обворованные были еще счастливее вора…
«Знаю грехи твои… – сказал отец Торнике на первой в моей жизни исповеди, не дав мне рта раскрыть, – могу себе представить… И отпускаю тебе… Только запомни, грешить тебе с этого дня станет тяжелее». И вздохнул со знанием. Зря я ему не поверил! С весельем плевал я на сатану, в виде скребка и метлы, притуленных в углу храма. «Тьфу на сатану!» – провозглашал отец Торнике, и все мы, шествовавшие гуськом, со свечками в руках, с радостью выполняли. Легко мне тогда было плевать на него! Дорогой Гаги, драгоценный отец Торнике… легко тебе было получать свой первый срок, крестив пионерский лагерь во время купания! Вылезали тогда дети на бережок уже без красных галстуков… «Да мне, – говорил Гаги, – стакана на роту хватит». Надо было на меня потратить побольше, за счет пионерлагеря и потенциальной роты. Дорогой Гаги! Помяни меня в своих молитвах…
Меня спасала, в частности, одна редакторша. Пробовала оформить мне командировку в Тбилиси для участия в круглом столе на тему «Феномен грузинского романа». Для начала мне дали редакционное задание. Разоблачить лжегероя. Героем он стал за Афганистан – так ему мало: теперь он спас утопающего. Как психолог, я должен был доказать, что никого-то он не спасал, а просто по инерции искал того самого подвига, которому всегда есть место в нашей жизни. Для либеральной редакторши это была бы доступная форма осуждения войны в Афганистане.
Мне не понравился ее пафос. И я пошел.
Передо мной сидел очень спокойный мужик. Как опытный следователь, я занял место против света, чтобы видеть все оттенки выражения его лица и чтобы он, стало быть, не видел моих оттенков. По тому, как он усмехнулся, мне показалось, что он просек. Ему хватило взгляда, чтобы провести рекогносцировку и сосредоточиться на выбранном объекте. Это был почему-то громкоговоритель. На него-то он и сориентировался. Я, значит, был психиатр, а у него мания. Я был убежден, что кабинет не оснащен. Проследил за его взглядом. Почему-то пациента волновал шнур. Шнур был выдернут из розетки и болтался, несколько не достигая пола. К тому же он завязался узлом. Узел был не затянут. Ну уж никак нельзя было через него прослушивать! Одно то, что майора вызвали для беседы со мной и я принимал его в кабинете, хоть и не в своем (но откуда ему знать, что не моем?), делало меня, рядового, необученного, негодного к строевой службе, – как это у них? – «младше по званию, но старше по должности». Это веселило изгоя во мне. Младший по положению, соответственно, стоял и молчал. Я пригласил его сесть и рассказать все как было. «Да не собирался я его спасать! – не то чтобы с раздражением, но с добродушной досадой начал майор. – Просто я, как назло, накануне книжку читал, не помню, простите за извинение, автора. Там про нашего брата. Там герой помроты, а девушка у него медсестра. Так вот, она там как раз утопленника спасала. Рот в рот. Я запомнил. Я и рассказывать никому не хотел. Только в понедельник в академии разговор, как кто выходные провел, а они знали, что я на рыбалку собирался. Я и говорю, какая, извините, на три буквы, рыбалка, когда мне сегодня всю ночь его лошадиные зубы снились. Ну, того, значит, кого рот в рот. А там один со мной учится, в стенгазету пишет. Он, значит, и написал, а гарнизонная газета перепечатала. А я бы, если б перед тем в книжке не прочел про медсестру, рот в рот, то и не снились бы мне лошадиные его зубы. Я и не собирался стать военным, мечтал, конечно. Я на заводе работал, у меня уже пятый разряд был. А тут повестка, поступай, зовут, в училище. Ну, я пошел. Недавно в цех свой зашел – ну, все помнят, не забыли, выпили, конечно, я специально с собой взял. Даже заскучал по цеху. Ну куда уж теперь, и квалификация не та, и вообще, теперь уж до запаса. Только училище кончил, а тут вызывают срочно – и в самолет, куда, чего – никто не знает. Потом на вертолет, и десант. Я, значит, с первого самого дня, с первой ночи. У нас писали, что двадцать первого, а на самом деле двадцатого. Но это я так уж, по секрету, вам говорю. Вы этого не печатайте. Мы первыми во дворец и ворвались. Как сейчас перед глазами. Такая голубая комната, вся шелком обитая. Но пустая уже. Только один альбом на полу и валялся. Я его еще посмотрел. Там всякие семейные его фотографии. Красивая женщина! Знаете, я честно скажу, сначала совсем не страшно было, даже интересно. А потом, как меня зацепило в первый раз, я в броню залез и не вылажу. Мне наш замполит, ничего не скажу, отличный парень, так говорит: ты вылезай из брони-то, из танка то есть, а то так и просидишь. Ну, пересилил себя, потом ничего. В разведку идешь – стрелять нельзя, тесак один на все отделение, верите ли, старшина под расписку выдавал, а на спине рация сорок килограмм. Спина вся черная, боль адская. А надо, чтобы не заметили. Там какого афганца встретишь, тут же кончать приходится, чтобы своим не сообщил. Ну а как стрелять нельзя, приставишь тесак к уху и стукнешь по нему, так он от и до уха. Главное – тишина. Так вот, одного не убивали, а, значит, на него, как на ишака, рацию. Он и нес до самого конца. Потом, конечно, ликвидировали, что делать? Большого удовольствия в этом нет. Того-то помполита, на повышение пошел, а нового прислали – дурак дураком, неопытный еще. Мы к их посту подползли, копыта обвязали, тихо. Я высовываюсь – двое, с винтовками, у костра. Я выбрал, на кого броситься первого, и машу, чтобы с другой стороны зашел, чтобы другого на себя взял, а он: «Чего?» Но я-то уже бросился на своего, а другой услышал – и на меня прикладом. Пол-уха мне оторвал, но я его все-таки прикончил, а помполит – того, все-таки молодец, сзади кокнул. Жрать хочется! А они как раз лепешку ели. Я лепешку разламываю, а она в мозгу перепачкалась, темно, так я пачканую помполиту, а сухую – себе. Ничего, не заметил. Потом еще до утра оба ползали: я затвор потерял, когда прикладом-то махал. Так и не нашел. Потом на китайский заменил, он подходит, номер мне ребята мой перебили». – «Так вам за это Героя дали?» – спрашиваю. «Не, не за это, да и не дали, а только представили. Там сто шестьдесят убитых надо было, а у меня только сто двадцать девять. Помполит, тот, про которого я раньше рассказывал, представление на Героя заполнял, округлил. Ничего, посмеялся, Родина простит. Но нас двое было, а Звезда одна. Мне Красного Знамени дали. Вот она, редакторша ваша, не поверила, что я утопленника откачал, я это отметил, между прочим, он уже совсем был; я, главное, удочку закинул, смотрю, какой-то розовый пузырь на воде, а это его спина оказалась, он горбом, как поплавок, всплыл. Ну, я вытащил – спина сухая, теплая от солнца, а сам холодный. Я зову, кто откачивать умеет, а они сначала все столпились, а как позвал, и все разошлись, “скорую” вызывать. Какая “скорая”! Я пробую искусственное дыхание, толком не знаю как. Куда там! Тут я и вспомнил про медсестру, в книжке. А он, наверное, выпил перед тем как следует. Так это все рот в рот, с блевотиной. Часа два над ним бился. Сам не поверил, когда он очухался. Тут и “скорая” подкатила. Стали выяснять, кто да что, а я нахлебался, я задами, огородами, как Котовский, удочки-то смотал, какая рыбалка! Вот я ему, корреспонденту нашему, только и проговорился про то, что мне всю ночь его лошадиные зубы мерещились. Что тут? А он расписал. Вы бы лучше про наши детдома написали. Ведь какая нищета, ужас! Я с шефским у них был, так, поверите ли, они потом, после выступления, в очередь выстроились, потрогать чтобы только… к руке прикоснутся – и отойдут, а там следующий…» – майор отвернулся.
Я думал, слезу смахнуть, а он привстал. «Извините», – говорит и прямо к громкоговорителю. Развязал узел на шнуре и обратно сел, успокоенный: мол, теперь порядок. «Ну вот и все, – говорит. – Ничего я вам такого не сказал. Ничего секретного. Только про дату, что на день все раньше началось, чем сообщали… но это и не такой уж секрет».
Вышли мы вместе, я посмотрел с презреньем на поджидавшую нас редакторшу, и молча мы так мимо нее прошли. Прошли, прошли на улицу, там меня все это время ждал, и все еще ждал, – Дрюня-Дрюнечка, дружок-мой-ситничек, святой человек: имел принцип похмеляться с тем, с кем выпил вчера, тем же, что пил вчера, и столько же… втроем повернули за угол на бульвары, к «Наденьке», там еще тогда разливали. Выпили по стакану, Дрюня еще поспорил, кто за кого платить будет. Майор и заплатил, и телефончиками обменялись.
Сама жизнь подавала мне пример: Глаз, Язон, Афган… Надо было побороться с собой, чтобы убедиться, что перед тобой именно то, что кажется, а не то, что есть. Бороться! Совершить положительные усилия независимо от возможности реализации. Я откликался. Я поднанялся в шоферы везти одного монаха по владимирским проселкам. Сдал кота соседке-певице. Мы осматривали мерзость запустения разрушенных храмов и сокрушались сами. Монах был старец лет тридцати. Его мудрость и зрелость равнялись разве что его неопытности. Он годился мне в отцы и сыновья. Как теленок, бегал он по линзам владимирских лугов, собирая на рясу всю пыльцу, а цветов было видимо-невидимо!.. Я сопровождал молча. Ему хотелось меня спросить, но он не мог. Он хотел, чтобы я его спросил, – я не знаю что. «Вот, – наконец собрался я с духом, – в Творца верую, в Христа верую, в Деву Марию – верую, а вот в дьявола не могу поверить, что он на самом деле…» – «Во что же вы тогда веруете! – возмутился монах. – Ведь воздух кишит ими!» Он выразительно широко взмахнул, описав круг, и зашагал широкими шагами прочь от меня по лугу. Он удалялся быстро, и вдруг я впервые отметил, что он никак не исказил нетраченую красоту владимирского луга! Монах – вот человек пейзажа! С умилением провожал я взглядом его легко вписывающуюся в пейзаж пирамидку. Под рясой не было видно двуногости… Неужели в этом и было все дело? «Освящается сия колесница!» – рек он, когда мы благополучно прибыли. Автомобиль был освящен, и я почувствовал, как повеяло дымком и гарью уж не иначе как от меня, когда усаживался ехать домой…
Меня у дома уже новый гость поджидал. На своем «запорожце». Прямо из Мурманска.
«Мало у нас горя, чтобы ты еще не пил», – говорит мурманчанину Дрюня. Но тот не пьет и не курит. И еще, как постепенно мы догадались. Не то, что можно в таких случаях подумать, а как раз наоборот. Белоснежный воротничок, на брюках бритвенная складочка, вольный пуловер так и спадает с плеч, аккуратнейший в искорках седины бобрик, худощав, складен, пластичен, а уж выбрит! Кожа… какая-то особенная кожа, на поколение самого моложе, шпарит наизусть Кузмина. Как он такой из своего «запорожца» вылез?.. Не пьет, так пусть хоть за бутылкой сгоняет. Так он города не знает. Дрюня вызвался показать с готовностью, так у него места в машине нет: все скарбом забито, и даже переднее сиденье снято. Мы не поверили, вышли посмотреть: и действительно, вся машина забита книгами и выутюженными рубашками. «Все мое вожу с собой?» – спрашиваю. Он снисходит к моей шутке. Оказывается – бич, оказывается – бомж. Машина, выходит, есть, а прописки нет. Отбичевал лето, к зиме на юга подался, естественно, через Москву, естественно, через меня. Подвалила Дрюнечкина семья: гости Великого Гэтсби, друзья и знакомые Кролика… УБ, полковник ГБ в отставке, Устин Беньяминович, дедушка и внучек одновременно, бабушка у него все еще была жива тем, что души в нем не чаяла; Эйнштейн, армянин, сыроед и дворник, с ним всегда хорошо поспорить на тему, является ли водка сырым продуктом; и сам Салтыков с песней, из тех самых Салтыковых, из которых Салтычиха, а не из тех, что сатирики и Щедрины. Он так и входит, громко распевая:
Так по камешку, по кирпичикуРастащили мы этот завод!..Затем дева юная явилась спасать меня от другой, которая явилась как раз за минуту до нее. Не разделявший наше общество мурманчанин отвел меня для разговора один на один из кухни в комнату и – не сразу то, что все сразу подумали, а чтобы я тут же, при нем же, читал его рукопись, правда, небольшую. В оценке Набокова мы сошлись. Тут я отдал ему должное. В оценке же его текста я не оправдал, не прошел, так сказать, его экзаменацию. Тет-а-тета не получилось. И он не мог скрыть легкой гримасы отвращения, когда снова вдохнул весь наш смрад. Девушки плакали на плече Салтыкова.