Маневич Иосиф
Шрифт:
С Пудовкиным я был знаком еще до своей работы в кино. Хорошо помню его в начале 30-х годов: вечерами часто встречались в Старопименовском переулке, иногда – в Доме печати. Он ухаживал за моими знакомыми – совсем молоденькими девочками. Ухаживал очень галантно и очень молодо. Как-то раз нам довелось вместе провожать двух подруг куда-то на Болото. Мы шли пешком. Никогда он не кокетничал своим положением, держался очень просто. Танцевал самозабвенно и неутомимо.
Помню его на отдыхе в маленьком Доме творчества Министерства кинематографии в Риге, в Майори. Это был очень небольшой дом, человек на десять-пятнадцать, столовая была на веранде, и кухарка-полька кормила нас попросту, по-домашнему.
В ту пору Пудовкин с Гранбергом работали над «Жуковским». Работа у них, видимо, не особенно клеилась. Пудовкин не засиживался за письменным столом, а может, ему это наскучило, и он пользовался каждой возможностью что-то предпринять: проповедовал что-то, чему-то учил.
Будил он меня ужасно рано и чуть не в восемь часов утра, в любую погоду, тащил к морю. На берегу занимался гимнастикой и лез в воду, причем, какая бы она ни была холодная, всех манил за собой. Я покорно лез за ним и вскоре вылетал из воды пулей, правда, полный бодрости. В общем, я неуклонно следовал его советам и закалялся, пока у меня не распухли суставы на пальцах. Всеволод Илларионович авторитетно мне объяснил, что это результат недостаточной закалки.
Пудовкин увлекался спортом, много играл в теннис. Умер он тоже в Риге. Накануне приехал из Кисловодска, опять много купался в ледяной воде, часами играл в теннис. И, видимо, переиграл. Кто-то сказал, что Всеволод Илларионович всю жизнь боролся со старостью и стал жертвой этой борьбы. Правда, сколько я его помню, он всегда был подтянут, жилист, строен, гибок и подвижен и умер, несмотря на преклонный возраст, молодым.
Хоронили его торжественно. Было очень тяжело. С Пудовкиным уходило то, что еще оставалось после смерти Сергея Михайловича от молодого советского кино и его всемирной славы. Все осознавали потерю, скорбили о нем, – но на лицах не было чувства личной утраты , как тогда, когда хоронили Сергея Михайловича, Игоря Савченко…
Я стоял в карауле вместе с А.В. Ивановским: от этого было еще грустнее. Ведь он был намного старше Пудовкина. Во время похорон вдруг пополз тревожный слух: кто-то из пришедших сообщил о снятии и аресте Берии. Наступила некая сумятица в умах. Не знали: не то правда, не то досужий вымысел. Гроб выносили в еще более тревожном молчании. По лестнице, длинной вереницей, тянулось множество венков…
Кто-то, теперь не помню кто, сказал, что матери Пудовкина не сообщили о его смерти, сказали, что он уехал в Индию на съемки.
У гроба я увидел Мишу Чиаурели: он почему-то был в белом пиджаке. Я с удивлением на него посмотрел, а он сказал, что в Японии белый цвет – траурный. Хотел у него спросить, правда ли слух об аресте Берии. Но не успел – кругом было много народу и нас разъединили.
Довженко
С Александром Петровичем Довженко я познакомился задолго до того, как начал работать в кино. Это было в ту пору, когда я работал в газете «Вечерняя Москва» репортером и мечтал лишь о том, как бы стать очеркистом.
Каждый день мы, молодые репортеры, расходились на разные задания – конференции, «чистки», велогонки, юбилеи, – для того чтобы утром принести в редакцию несколько строчек отчета. Так и в этот день я побрел на одно из заседаний по «чистке аппарата» ВЦСПС во Дворце труда, а мой друг Игорь Успенский, ему повезло, – на заседание АРК (Ассоциации революционной кинематографии). Утром мы оба сдали отчеты, а вечером, как обычно, прочли их не отходя от газетного киоска. В этот раз, судя по размерам, нам должны были выписать рублей по восемь-десять. По тем временам солидная сумма, ибо вполне приличный обед в ресторане, таком, скажем, как «Континенталь», стоил 50–60 копеек, а лучшее порционное блюдо – рубль. Но, увы, для Успенского отчет этот обернулся пагубными последствиями и стоил ему по меньшей мере месячной зарплаты. В тот злополучный вечер, когда он был в АРКе, там шли бурные прения: особенно остро, иронично, под смех и аплодисменты выступал Довженко. Он подверг резкой критике систему нашего проката за рубежом и, в частности, в Германии, обвинив в плохом продвижении советских фильмов на экран представителя Совкино по фамилии, кажется, Шалыто. Это и было изложено в отчете Успенского, в сжатой, конечно, форме. Наутро разразилась гроза.
В те годы материалы еще нигде не визировались – я, допустим, давал отчет о заседании малого Совнаркома или Президиума ВЦСПС по живой записи, безо всякого согласования. Но, оказывается, в печати нельзя было критиковать наших представителей за рубежом, так как это подрывало их реноме.
Редактору «Вечерки» Володину предложено было дать опровержение и сотрудника уволить. Сколько Успенский ни доказывал, что он точно, слово в слово, передал речь Довженко, Володин был неумолим. Игоря уволили. На заседании АРКа в тот день председательствовал Виктор Киршон, тогда секретарь ВАППа, – Успенский позвонил ему, позвонил Довженко, ища защиты. И вот в Пассаже, где сейчас помещается Театр Ермоловой, а тогда редакция «Вечерней Москвы», появились Довженко, Солнцева, Киршон да еще Фадеев.
Редко можно собрать столь красивых представителей человеческой породы вместе. Юлия Ипполитовна, во всей своей яркой красоте, столь же грациозная, как в «Папироснице из Моссельпрома», столь же по-змеиному привлекательная, как в «Аэлите», два Сашко – два Александра, Фадеев и Довженко, с лицами прекрасной лепки, легкие, стройные, с чуть порозовевшими от загара лицами, и молодой, смуглый, цыганской красоты Виктор Киршон. Так случилось, что первым в редакции они встретили меня и спросили: «Где пострадавший?» Я бросился искать Игоря, его не было, и, пока мы довольно долго ждали редактора, завязалось знакомство.