Маневич Иосиф
Шрифт:
Прошло пять лет, вышел «Аэроград». Я уже учился в аспирантуре ВГИКа и участвовал в бурных дебатах по этой картине, которую зритель воспринимал с большим трудом.
Отметили пятнадцатилетие советского кино. Довженко был награжден орденом Ленина. Во время вручения орденов Сталин бросил реплику в адрес Довженко: «За ним – украинский Чапаев, Щорс».
Вот на этой-то картине я вновь встретился с Александром Петровичем, будучи уже редактором главка по Украине: я курировал Киевскую и Одесскую студии и часто туда выезжал. Истории «Щорса» я уделил внимание в одной из предыдущих глав.
Не думаю, что он узнал во мне репортера «Вечерней Москвы», но, несомненно, расположился. После просмотров мы подолгу беседовали, и он приглашал меня к себе домой обедать. Жил он тогда в доме ЦК, в Липках. Большая светлая и почти свободная от мебели квартира, тахты, накрытые украинскими плахами, несколько изящных гончарных изделий, кактусы – любимые цветы Юлии Ипполитовны, причудливо красивые и колючие. Однажды обед затянулся, меня оставили ночевать, и почти всю ночь я не спал, рассматривая редкие книги. А утром мы бродили по студии. Довженко тогда уже разбил сад вокруг не законченного еще павильона, который ныне зовется Щорсовским. Так завершилась наша вторая встреча, скрепленная тем, что в моем лице он нашел понимающего слушателя.
Долгие годы до войны и после нее я неизменно был его гостем в Киеве и в Москве, чтецом всех его сценариев, смотрел, среди немногих, отснятый им материал. Он часто приглашал меня на просмотр даже тогда, когда я уже не курировал Украину и по своему должностному положению не был связан с его работой. Так было многие годы: мы не только встречались, но даже вместе вели сценарную мастерскую во ВГИКе. Так было до тех пор, пока нас не развела Юлия Ипполитовна. Я не буду писать о работах Довженко: то, что напечатано мною до войны, пусть останется в первозданном виде. Он читал мои статьи, и хотя я, по присущей мне застенчивости, никогда его об этом не спрашивал, но он сам – или через Юлию Ипполитовну, или через кого-нибудь еще – передавал мне добрые слова. Тем самым он для меня как бы авторизовал эти работы. Пусть они станут частью того, что я хотел рассказать об Александре Петровиче.
О Довженко написано многое. Но для того чтобы понять этого сложного художника, нужно прямо взглянуть ему в лицо, не боясь оскорбить его память правдой, и в сложных противоречиях его жизни найти разгадку тайны, которая всегда живет в творениях истинного художника.
Мне вспоминается разговор над Днепром в одну из наших прогулок, кажется, где-то около Аскольдовой могилы. Мы говорили о только что вышедших биографических фильмах Ромма, Юткевича, Чиаурели. Александр Петрович сказал:
– Расцветает иконографический жанр в кино: пишут и снимают жития святых…
Мне думается, что сейчас в мемуарной киноведческой литературе этот жанр находит свое продолжение. Пишут жития святых. Если в воспоминаниях писателей и поэтов еще проступают живые черты личности, то в статьях о родоначальниках советского кино они предстают прямо-таки в ризах. Если это преследует цель исправления несправедливых оценок «Бежина луга», «Ивана Грозного» или «Советской Украины» – то честь и хвала, но нередко вместо того, чтобы восстановить черты личности, затеняют глубокие страдания и ошибки, совершенные в разные годы. Вряд ли стоит писать воспоминания, обходя острые рифы и прикрывая их декоративным флером.
Довженко фигура меньше всего однозначная. Ему свойственен не только пафос, но и сатира. Горькие раздумья о своем пути и о пути советского кино сопровождали его долгие годы. Сложны были и его взаимоотношения с коллегами. Дружба граничила с враждой, любовь перерастала в ненависть, высокие порывы умерялись стремлением укрепить свое место в иерархии. Многие окружающие его люди не всегда были ему по душе, встречался он с ними по необходимости. Принципиальная борьба превращалась порой, под нажимом вредных советов, в склоку, хотя она была чужда Довженко и тяготила его в часы одиночества.
Одно из лучших воспоминаний о Довженко принадлежит перу Арнштама. Леля долгие годы был его другом, и все, что написано в статье «Человек, проживший тысячу жизней», открывает нам очень многое в характере Довженко. Но именно эта статья и приближается к «житию святых», ибо покрывает пластырем раны и ретуширует глубокие морщины, обходит острые углы. Довженко прожил не тысячу жизней, а одну свою, полную тревог. Именно свою. Будем откровенны перед его памятью. Большинство его фильмов, в особенности снятых по его сценарию после его смерти, не нашли пути к сердцам миллионов, хотя оплодотворили само искусство кино. Довженко – это не только Щорс, но и Боженко: романтизм его происходил не из страха взглянуть жизни в глаза. Взгляд его был зорок. Он все видел. Долгие беседы убедили меня в этом. Понимая, что погружать персты в раны общества, обнажать их не дано советскому художнику, он звал к прекрасному, показывал идеал, создавал идеальных хлопцев и дивчин, в страстных монологах своих героев мечтал о светлом будущем.
Он жил не тысячу жизней, и совсем не так, как думает Леля, он хотел: дескать, чтобы все жили жизнью Довженко, были как он. Он награждал героев не только своими достоинствами, но и грехами.
Внешний облик Довженко скульптурен. Нервные руки и задумчивый взор. Скульптурны и его герои, превращающиеся в памятники. Довженко был поэтом, деятелем, мыслителем, утопистом. Он прожил свою жизнь, но жизнь Довженко: и эта Киевская студия, с которой он был изгнан, обрела его имя и стала синонимом кинопортрета. Там, увы, лишь изредка блеснет подлинно довженковская искра, а часто – дешевый товар «а ля Довженко». И хотя в фильмах этой студии пышно цветут деревья и цветы, утопают в зелени белые хатки, но эти деревья – не из довженковского сада, и хатки – не из его села, что над чистыми водами Десны…