Шрифт:
— Она приглашала всех нас к себе… Взглянуть, говорит, хочется на всех…
— А что, возьмем да и махнем! — согласился Никита. — И Тоню заберем с собой. Поедешь?
— Загадывать вперед — плохая примета, — ответила она уклончиво. — До лета еще далеко… Как брат скажет.
Саня вдруг заволновался, пальцы продолжали крошить хлеб, глаза как будто в восторге распахнулись, открывая синеватые белки.
— Сколько я жил на Волге, ребята, — заговорил он возбужденно, чуть заикаясь, — а впервые по-настоящему узнал ее только этим летом. Понимаете, не прокатиться на теплоходе, а пешком пройти надо, чтобы как следует разглядеть ее. Я прошел… Четыреста километров прошел. Где ни появлюсь, везде принимают — удивительный народ! На ток приду — идет молотьба, — девушки суют мне в руки вилы: кидай снопы. Я кидал… Ночевал у рыбаков, в тракторных станах, в избушках бакенщиков, в садах у сторожей, плавал с нефтеналивными баржами… Ужинал у костров. Какие ночи, ребята! Пахнет дымом, сеном, росой. Звезды прямо над головой висят, светлые, мигают… И слышно, как дышит земля, кругом такие звуки, будто где-то далеко-далеко струны перебирают, раньше и не слыхал… Какие-то вздохи, шелест, трещат сучья в огне, выпрыгивают из воды рыбы, и плеск их какой-то звонкий… Издалека доносятся обрывки голосов, гудки. И песня с проплывающих буксиров, а то — гармошка… И все это сливается в одно, приобретает стройное согласие… Рождаются и тут же исчезают какие-то ясные мелодии, как искры… Я не мог спать. А рассветы какие!..
Я встал и отошел к окну. В форточку залетала дождевая пыль и холодила лицо. Возле крыльца все шире разливалась, как бы вспухала, лужа, рябая от падающих капель.
«С каким волнением он говорит о своем, прямо горит весь, — с ревностью подумал я про Саню. — Только звуками своими и живет, только о них и твердит. А я не могу так. Почему?..»
Саня умолк; заметив, что накрошил перед собой много хлеба, он с опаской взглянул на Тоню, рассмеялся и поспешно сгрудил крошки в кучку.
Никита, подойдя ко мне, заглянул в форточку:
— А на улице дождь — выходить страшно…
Тоня решительно заявила, что она никого не пустит в такую пору, и он охотно согласился с ней:
— Слово хозяйки — закон.
Тоня все больше тяготилась ролью хозяйки, частенько бастовала, как она выражалась, и мы все чаще шли из дома обедать в столовую. Нам недоставало матери.
Мать приехала в конце ноября. Ни разу не выезжавшая дальше районного села, она страшилась оторваться от родных мест и долго не решалась на такое большое путешествие — все откладывала, раздумывала. Тоска по детям взяла верх. Часть заработанного хлеба она продала на дорогу, часть оставила про запас — неизвестно, как повернется судьба! Корову, овец, кур переправила к дяде, Трофиму Егоровичу. И еще один дом в селе осиротел, покинутый хозяевами, стоял на порядке с заколоченными окошками и дверями…
С вокзала Тоня привезла мать, наглухо закутанную в шерстяной платок.
— Здравствуй, сыночек, — кротко произнесла она, поворачиваясь ко мне всем корпусом; уставшая за дорогу, немного растерянная, она смотрела на меня любящими, чуть грустными глазами, и от этого ее взгляда, от материнской улыбки на меня повеяло чем-то теплым, до щемящей боли родным и безвозвратно ушедшим, — детством. Мне вспомнилось, как мальчиком прибегал я в студеные зимние вечера с улицы в промерзших валенках, с окоченевшими руками, бросал в сенях салазки и с трудом отворял прихваченную морозом дверь; раздевшись наскоро, я забирался на теплую печь, и мать отогревала меня…
— Мама, мамка моя… — шептал я, развязывая узлы платка, помогая ей раздеваться.
Мать скоро изучила недлинные пути в булочную на Таганской площади, в продовольственный магазин, в молочную и на Тетеринский рынок, что на Землянке. Мы с Тоней отдавали ей стипендии, она растягивала деньги от получки до получки, экономила, как могла, но на столе всегда был горячий и вкусный обед. Вместе с матерью поселились в квартире чистота, порядок и что-то еще большое и неотделимое, что навсегда привязывает человека к дому. В наши споры с Тоней она не вмешивалась, будто не слышала их, только иногда замечала тихо:
— И как это вам не стыдно, ребята? Антонина, отвяжись!
— Ты только за него и заступаешься, только и дрожишь, как бы его не обидели.
Мать удивлялась:
— Да неужто мне за тебя заступаться, атамана такого? Чем вздорить зря, пошли бы дров напилили, скоро нечем станет топить…
Я брал пилу, топор, и мы отправлялись в сарай на заготовку дров.
По-мужски упираясь ногой в березовое бревно, Тоня сильными рывками размахивала пилой, раскрасневшаяся, озорная, задиристая; желтоватые опилки сыпались ей на валенки, на полы пальто. Как-то раз в передышку она убежденно заявила, пряча под платок выбившиеся пряди волос:
— Все. Последний раз пилю дрова. Годится ли это девушке в девятнадцать лет заниматься таким делом! Никиту надо заставить…
В тоне ее голоса мне послышалось что-то неуважительное по отношению к Никите, эгоистичное, что шло от сознания своей власти над другим. Мне не понравилось это, я догадывался, что Никита всерьез увлечен ею.
— Зачем ты морочишь ему голову? — спросил я, с недовольством рассматривая ее. — Это к хорошему не приведет…
— Вот еще! — отмахнулась Тоня. — Ты ведь тоже хорош мальчик! Молчи уж! Ты заставил бы пилить дрова свою Тайнинскую? При одном виде такого бревнышка она бы, наверное, переломилась пополам. Знаешь, как бы она пилила? Вот так…
С кокетливыми ужимками, с характерными, очень точно подмеченными жестами, грациозно изгибаясь, она прикоснулась двумя пальчиками к черенку пилы и показала, как могла бы пилить Ирина. Это было похоже и смешно. Мы стояли по сторонам бревна и хохотали. Затем она швырнула в меня опилками, выбежала из сарая, перемахнула через сугроб, запорошенный свежим снегом, и скрылась, крикнув на ходу:
— Когда наколешь, скажи — перетаскаем вместе!
За дверью сарая густыми хлопьями падал снег…