Шрифт:
— Что тут случилось? Ты заболела, мама?
— Помоги мне, Боренька, встать… и пойдем, Христа ради, в твою комнату.
Ксюша осталась одна перед зеркалом в комнате Клавдии Петровны. На ней платье с большими ромашками, на груди золотистой пчелкой горит аметист, на руке браслет с зеленым искусственном камнем, на плечи наброшена дорогая китайская шаль из крученого белого шелка. На лице застыла растерянность.
9.
Борис Лукич эти дни не выходил по утрам на крыльцо, не пел про широкую Волгу, не ходил купаться на озеро, а молча одевшись и наскоро позавтракав, уходил на весь день. Клавдия Петровна, не напившись чаю, садилась к окну и смотрела вдаль на дорогу, на зеленое заозерье, будто ждала оттуда кого-то, или, вздохнув тяжело, начинала молиться: «Укрепи нас, господь… да исполнится воля твоя».
Ксюша, как прежде, делала свою работу по дому. Слыша молитвы Клавдии Петровны, она тоже смотрела на длинноволосого бога на иконе в серебряной ризе и тоже молилась. Только по-своему: «Я сама устрою свою судьбу. Не мешай, ты, боже, позабудь про меня».
Понятно: свадьбы не будет. Ксюша лишняя в доме. Клавдия Петровна любит ее. Может быть, даже больше, чем прежде, и все же ей, Ксюше, надо уйти.
Вечером третьего дня Борис Лукич, вернувшись домой на закате, пытался незамеченным пройти в свою комнату, Ксюша встала в дверях, перебросила на грудь косу, затеребила ее от волнения и, стараясь улыбнуться, заговорила спокойно, как только могла.
— Я все понимаю. Все, видно, правильно. Одного я понять не могу: вы, Борис Лукич, сказывали, што у нас теперь все равны, могут жить одинаково, што девка, што парень. Я на вас, как на бога, молилась, каждое слово, как молитву, старалась запомнить, а выходит вы, вы… на словах-то герой, а на деле хилой, как вы таких на митингах называли?
— Ксюшенька, как ты можешь так с Боренькой говорить, — вскрикнула Клавдия Петровна и поспешила встать между Ксюшей и сыном.
— Я правду хочу услышать.
— Она права, мамочка. Очень права. — Борис Лукич кулем опустился на стул. — Человеческие предрассудки, а тем более людская молва сильнее нас. Не сердись, пожалуйста, Ксюшенька, если можешь. Я очень люблю тебя, уважаю, но я человек. Видимо, самый обыкновенный.
— С чего мне серчать-то. От вас я много слышала про хорошее, про свободу. Спасибо. Вот она и пришла ко мне, эта ваша свобода, выбирай любую дорогу и катись по ней на боку. Прощайте, Борис Лукич, может, еще и свидимся. Где Вавила не знаете, часом?
— Честное слово, Ксюша, не знаю. Вот честное слово.
— Ах, господи, хоть бы хлеба кусок взяла на дорогу, — сетовала Клавдия Петровна, когда минула минута тревоги.
Ксюша тихо, бесцельно брела по улице навстречу закату. Поравнявшись с избой Ульяны, остановилась, Сюда приезжает второй жених. Он любит ее сильней Лукича, но… Людская молва сильней человеческих чувств. Уж если старик отказался жениться, так о чем еще думать. Прощай, Ульяна, прощай, Иннокентий… прощай, Камышовка.
1.
«Чудом спаслись, — подумал Вавила. — Девятого января на Дворцовой площади дядю Архипа убили. Я рядом шел, а остался живым. С каторги бежал — пули конвойных свистели над головой, но только плечо задели. В забое двоих давила земля. Михей в могилу ушел, а я жив остался. И вчера на митинге ударь кто-нибудь сильней по голове и — конец. До чего же, после того как смерть обманул, жизни радуешься. Каждой косточкой ее чувствуешь».
— Эх, я на горку шла, эх, тяжело несла… — запел вдруг Вавила.
Отправляя сюда, на степь, Петрович сказал:
— Тяжело тебе будет.
— Куда уж еще тяжелее, — усмехнулся Вавила, вспоминая вчерашний митинг.
«Притомилась, притомилась, пригорюнилась…»
Напев в груди звучал все тише, как будто певший уходил все дальше и дальше, а слова Петровича звучали все громче:
— Больше, Вавила, послать нам сегодня некого, а принести большевистское слово в деревню надо. Помнишь, как Ленин писал: сейчас крестьян завоевать — самое важное дело. Как люди будут, пошлем тебе в помощь, непременно пошлем, — сказал на прощанье Петрович — а покамест держись.
— Держался, покуда мог, — сказал себе Вавила, — а теперь… Эх, буду крепче, чем прежде, держаться.
Это были, пожалуй, самые тяжелые дни для Вавилы с Егором за все время между двумя революциями.
— А может, так надо, штоб время от времени жизнь тебе морду кровила, — рассуждал позднее Егор. — Не сладок хлеб, што всегда на столе. Шанежку тогда хочется, а за шанежкой — жарена снега. А вот день хлеба нет, второй день «и крошки и найдешь на полке корочку, разжуешь ее — и, боже ты мой, такая сладость на языке. Куда там шаньги аль пирог, аль даже яишня с салом. Смотри, до чего хороший у нас балаган. И ночью тепло, и днем-то просторно, а озеро впереди — прямо ширь несказанная. А за озером Камышовка, язви ее побери, и там хорошие люди.