Шрифт:
Сатира на общество в духе Ювенала как бы заканчивается меткою эпиграммою. Когда Дельфина отказывается навестить умирающего отца, чтобы подняться степенью выше на общественной лестнице, она непременно хочет воспользоваться приглашением, которого так долго и напрасно ожидала, и явиться на бал к аристократке г-же Боссан. На этот бал, ведь, стремится «tout Paris». Кроме того, она мучится жестоким любопытством. Ей хочется полюбоваться следами мучений на лице хозяйки, которая получила в то утро известие об обручении своего неверного любовника. Мы следуем на Дельфиной, которая едет на бал в своем экипаже вместе с Растиньяком. Молодой человек знает, что она готова проехать по трупу своего отца, лишь бы явиться на этот бал, ноу него нет сил порвать с нею отношения. Он даже боится прогневить ее упреками, но не может не сказать нескольких слов о печальном положении её отца. Унея слезы на глазах. «Но ведь я подурнею, – подумала она про себя и слезы высохли. – Завтра я буду ухаживать за отцом, не отойду от его изголовья», – сказала она. И она действительно думает то, что говорит; она не зла, но она – живое воплощение общественных дисгармоний, рождена не в знатной семье, была богата, лишилась своего богатства, благодаря несчастному браку, любит наслаждения, пуста и честолюбива. Но у Бальзака не хватило таланта изобразит Корделию во всей её Шекспировской чистоте и непорочности: сфера возвышенного – не его сфера. За то Регана и Гонерилья вышли у него человечнее и ближе к правде, чем у гениального британца.
V
Однажды, в 1836 г., Бальзак явился возбужденный, торжествующий, к своей сестре, энергически махая своею тростью, подобно тамбур-мажору. На сердоликовом набалдашнике её он велел вырезать турецкими буквами следующий девиз султана: «Я разрушитель препятствий». Подражая аккомпанементу военной музыки и бою барабанов, он весело крикнул детям: «Поздравьте меня, дети, ведь я скоро сделаюсь гением». Он задумал связать в одно целое все свои романы – и написанные, и будущие и составить из них «Com'edie humniae». План был грандиозен и до такой степени оригинален, что подобного еще не являлось в целой всемирной литературе. Он был порождением того же духа системы, который в своем начале поприща внушил ему мысль написать целый ряд исторических романов, обнимающих собою целые века. Новый план, конечно, был интереснее и благотворнее: если б он удался вполне, то его поэтические произведения отличались бы чарующей иллюзией и правдоподобием исторических документов. Его произведение имело бы законное право считаться целым в научном смысле.
Дант в «Божественной Комедии» собрал в одном поэтическом фокусе все мировоззрение и весь жизненный опыт средних веков, а его честолюбивый соперник задумал изобразить полную психологию всех классов общества своей страны, даже отчасти и своего века, выводя на сцену две или три тысячи типических личностей.
Нельзя не согласиться с тем, что результат был беспримерный. В государстве Бальзака, как и в действительном, есть свои министры, свое начальство, генералы, финансисты, ремесленники, купцы и крестьяне. Там есть свои священники, городские и сельские врачи, люди светские, живущие по моде, живописцы, ваятели, поэты, писатели и журналисты, свои старинные знатные роды и «noblesse de robe», свои тщеславные и испорченные женщины, а также и женщины достойные любви и обманутые, свои гениальные писательницы и провинциальные синие чулки, свои старые девы и актрисы, наконец – своя толпа куртизанок. Иллюзия поразительна. Действующие лица одного из романов постоянно встречаются в другом, и мы видим их в разные периоды их жизни. Поэтому мы можем видеть, какие перемены происходят с ними. А когда они не являются на сцену, то о них постоянно говорят другие. Мы очень хорошо знакомы с их наружностями, костюмами, местопребыванием, обыденною жизнью и привычками. Описание всего этого до того живо, что так и кажется, будто встретишь такую-то личность, непременно на такой-то улице, где она живет, или у известной дамы, знакомой всей аристократии романов, которую обыкновенно она посещает после полудня.
Кажется даже почти невозможным, чтобы все эти лица были порождениями фантазии, и невольно думается, что они в то время действительно жили во Франции.
Да, они жили, и жили по всей Франции. Бальзак мало-помалу описал почти все города и провинции своего отечества [8] . Совершено чуждый поползновения осмеивать провинцию, он ставит себе задачею изобразить по возможности верно особенности её застоявшейся жизни, её добродетели, коренящиеся в преданности судьбе и её пороки, источник которых – мелочность. Но в его произведениях преобладает Париж, только его Париж не тот, каким он был 400 лет тому назад и каким он изображается в «Notre-Dame de Paris». Это не идеальный Париж Виктора Гюго, абстрактный Иерусалим ума и просвещения, а действительный, новейший город со всем его весельем, бедствиями и скандалами, единственное чудо света в новейшее время. Он далеко оставляет за собою семь чудес древнего мира. Это громадный полип с сотнею тысяч рук, все притягивающий к себе, и далекое и близкое, – громадный рак, разъедающий Францию. Париж времен Бальзака весь в его произведениях по своими узкими улицами, которые он изображает в виде расходящихся лучей, подобно Рембрандту, со своим шумом и гамом, с криками разносчиков раздающимися с раннего утра, с вечерним хоровым пением множества голосов. И он передает это пение с верностью музыканта. Он, подобно посвященным древних мистерий, насыщался звуками барабана и кимвалов [9] . Он все знает в Париже – архитектуру его домов, мебель в квартирах, атмосферу в его бюро и мастерских, историю его богатств, ряд владельцев его музеев, туалеты дам, счеты портных, шьющих на разных денди, фамильные процессы, состояние здоровья обывателей, род их пищи, потребности и желания всех слоев населения. Он сроднился с ним. Современные ему романтики уносились мыслью далеко от Парижа, слабо освещенного для них лучами солнца, закутанного туманом, от его новейших буржуа, – в Испанию, в Африку, на Восток; для него, напротив, ни одно солнце не светило так приветливо, как парижское, и ни какие другие предметы не были интереснее. В то время, как все вокруг него старались вызвать тени далекого или минувшего прекрасного, неприглядное в действительном мире столь же мало пугало его, как ботаника – крапива, как естествоиспытателя – змея, или болезнь – врача. На месте Фауста он, наверное, никогда не стал бы вызывать из могилы древнегреческую Елену. Скорее он послал бы за своим другом Видоком, бывшим каторжником, а в то время префектом парижской полиции, и заставил бы его рассказывать свои приключения.
8
Иссуден в романе «Un m'enage de gar`eon», Дуэ в «Le recherche de Pahsolu», Алансон в «La vieille fille», Безансон в «Albert Savaros», Сoмюр в «Eug'enie Grandet», Ангулем в «Les deux po`etes», Турью «Le cur'e de tour», Лимож в «Le cur'e de village», Сансерр в «La muse du d'epartement» и т. д.
9
Прочтите, например, замечательное введение к повести «La fille aux yeux d'or», идея которой, к сожалению, антипатична. В нем парижская суета, веселье и роскошь изображены языком почти музыкальным.
Путем наблюдения добывает он массу разных данных, и изложение всего подмеченного во введениях к романам часто утомляет и запутывает читателя. Иной раз он долго описывает наружность, лицо, даже нос, и читатель, не видя ничего этого, скучает. Но его пылкая, творческая фантазия иногда так перерабатывает и сливает в одно целое все эти мелочи, удержанные сильною памятью, как Бенвенуто Челлини – тарелки и ложки, отливая своего Персея. Гёте говорит (см. «Дневник 25 февраля 1780 г.»): «В этой куче я ничего не понимаю. Но я положил дров и соломы в печку и напрасно стараюсь согреться, хотя под ними лежать уголья и всюду идет дым; наконец-то в одном уголке пробивается пламя и охватывает всю массу». У Бальзака дым и чад в описаниях всегда чувствуются, за то нет недостатка и в пламени.
Ведь он был не только наблюдатель, но и творец, человек видений. Если он ночью между 11 и 12 часами встречал рабочего с женой, возвращающихся из театра, то ему приятно было следить за ними до самого дома, ходя взад и вперед по улице, по другую сторону бульвара, близ которого они жили. Мать брала за руки ребенка и привлекала его к себе; в это время они сначала обменивались мнениями об игранной пьесе, потом говорили о деньгах, которые приходилось получить в уплату на другой день, и мысленно расходовали их на двадцать манеров. Они не соглашались между собою и разражались бранью; потом Бальзак внимательно выслушивал жалобы их на долгую зиму, на дороговизну картофеля и топлива. Говоря его же энергическим слогом (в введении к «Facio Cane») он жил жизнью жены рабочего, чувствовал её лохмотья на своей спине, носил её дырявые башмаки. её желания и потребности глубоко западали ему в душу; она до того сливалась с его душой, что он как бы грезил на яву. Он разделял её досаду на хозяев мастерской, каторые притесняли ее, или возвращали её счеты неоплаченными. В таком возбужденном душевном состоянии он оставлял все свои привычки, становился друтим человеком, человеком своего времени. Он не только создавал лица, но и жил их жизнью; они мало-помалу стали для него до такой степени реальными, что он говорил о них со своими знакомыми как о живых людях. Отправляясь однажды в местность, которую он хотел описать, он сказал: «Я еду в Алансонь, где живет г-жа Кормон, и в Гренобль, где живет доктор Бенасси». Сестре он сообщал вести из мира вымышленного, как бы из кружка общих знакомых: «Знаешь ли, на ком женится Феликс де-Ванденесс? – на m-lle де-Гранвиль. Это очень счастливая партия. Гранвили очень богаты, хотя m-lle Белльфёльи очень дорого обошлась этой фамилии». Однажды Жюль Сандо говорил с Бальзаком о его больной сестре, а тот слушал его несколько времени рассеянно, потом прервал тамми словами: «Все кто хорошо, любезный друг, но воротимся к действительности, поговорим об Эжени Гранде». Нужно было самому в неимоверной степени чувствовать иллюзию, чтобы почти с такою же силою передавать ее другим. Его фантазия обладала деспотическою силою, не допускавшею никаких сомнений;-греки называли это (убедительность). Ей он подчинялся и в обыденной жизни. В числе проектов, придуманных им для того, чтоб избавиться от долгов, был следующий: застроить оранжереями голую, безлесную местность в небольшом его поместье, Les jardies, купленном им с тем, чтобы дать обеспечение матери. На них будет идти мало топлива, потому что нет деревьев, и лучи солнца же встречают преграды. В этих оранжереях он хотел развести 100.000 ананасных деревьев, и если продавать каждый ананас во 5 фр. вместо 20, как обыкновенно, то они за вычетом расходов будут давать счастливому владельцу ежегодного дохода до 400.000 фр. и ему не придется поставлять ни одной рукописи. Бальзак мысленно вдыхал уже в себя тропический аромат оранжерей и с такою убедительностью излагал свой план, что друзья не шутя подыскивали ему на бульваре лавочку для продажи ананасов с непосаженных еще деревьев и толковали о форме и цвете вывески. А в другой раз он – неизвестно каким логическим путем – дошел до убеждения, что открыл место близ Парижа на Сене, где Туссен Лувертюре завоевал свои сокровища. Он так красноречиво доказывал своим друзьям, Жюлю Сандо и Теофилу Готье, что он найдет их там, что эти люди, вообще далеко не шальные, в 5 часов утра, вооруженные заступами, тайком ускользнули из Парижа, как преступники, и принялись копать, но, разумеется, не нашли ничего. К фантазии Бальзака как нельзя более идет эпитет могучая.
Эта фантазия, господствовавшая над другими, была также и его деспотом. Она не давала ему покоя, не довольствовалась составлением плана, светлыми, хотя бесплодными радостями художника, – она побуждала его непрестанно творить, потому что иначе мимолетные образы вдохновения улетают. В романе «La cousine Bette» он говорит о личности гениального Венцеслава Штейнбока словами великого поэта: «Я с отчаянием принимаюсь за работу и оставляю ее с грустью». Это, очевидно, лишь скромная форма собственного признания. И он прибавляет: «Пусть знают это непосвященные! Если художник не без размышления принимается за свое дело, не так, как Курций бросается в пропасть, или как солдат – на неприятельские шанцы, и если он не работает в этом кратере, как рудокоп, которого заваливает осыпавшаяся земля, – если он только смотрит на затруднения, вместо того, чтобы постепенно преодолевать их, то он будет свидетелем гибели своего таланта». Тот способ творческой деятельности, о котором он говорит, есть его собственный, но не единственный и не лучший. Более спокойные художники, менее охваченные потоком нового времени, с ясным взором и не волнуясь стоят над клокочущим кратером труда. Они составили себе взгляд, в силу которого никогда не работают механически, скучая за работой, как автор романов «Cur'e de village» и «M'edecin de campagne». Но и то правда, что часто в их произведениях нет того пыла, который сделался потребностью для нервов новейшего художника.
В обширном предисловий к «La com'edie humaine» Бальзак объяснил свои взгляды на дело и на самую цель свою. В самом начале он высказывает презрение к обычной манере писать историю. «Если, – говорит он, – вы читаете сухие и скучные перечни сообщений, называемые историей, то вы заметите, что писатели всех стран и всех времен забывают об истории нравов». Он хочет по возможности пополнить этот пробел из общего инвентаря страстей, добродетелей и пороков он намеревается создать характеры и выработать типические личности. Таким образам, при большом терпении и усидчивости, он напишет для Франции XIX в. такую книгу, какой, к несчастью, не оставили нам ни Рим, ни Афины, ни Тир, ни Мемфис, ни Персия, ни Индия. Мы видим, как плохо он судил об истории, – его скудные исторические сведения благоприятствовали такому суровому приговору. Да он и не был историк, но, как он сам себя определил верно и метко, естествоиспытатель своего века. Он ссылается на Жоффруа С.-Илера, который указал на однородность творчества в разных сферах. Перед знатоком естественных наук он чувствует себя как бы доктором наук социальных. «Общество, смотря по той офере, в которой вращается деятельность человека, создает из него столько же различных людей, сколько есть вариантов в физиологии. Разницу между солдатом, рабочим, чиновником, адвокатом, празднолюбцем, ученым, государственным человеком, купцом, моряком, поэтом, обитателем богадельни и пр… конечно, труднее определить, но она столь же велика, как между волком, львом, ослом, вероном, акулою, морской собакою и овцою». Аналогия эта больше остроумна, чем верна, и сам Бальзак чувствует необходимость оговориться, что в социальном мире напр. женщина не всегда бывает самкою мужа и вообще одна и та же личность в обществе может менять свое положение, а между тем, например, акула не может сделаться моржом. Собственно мысль Бальзака та, что его способ изучения человечества в сущности тот же самый, как и способ естествоиспытателя. Он никогда не морализирует и никого не осуждает, никогда не играет роли оратора или проповедника; чувствуя к чему-нибудь отвращение или симпатию, он не теряет из виду верности изображения. Для него, как и для естествоиспытателя, нет ничего слишком малого и ничего слишком великого, – он все с одинаковым интересом анализирует и объясняет. Если смотреть в микроскоп на паука, то он по устройству тела будет больше и разнообразнее самого громадного слона. С научной точки зрения, величественный лев – лишь кусок мяса, костей и пр., ходящий на четырех ногах. Способу питания и форме зубов соответствует устройство черепа, лопаток, мускул и ногтей, и оно объясняет его величие. То, что при известном взгляде кажется отвратительным и грязным преступлением, с иной точки зрения представляется лишь блестящим пороком, и Бальзак это понимал. Уже в «Eug'enie Grandet» есть места, доказывающие это. Настает время, когда Евгения должна признаться своему скряге-отцу, что у неё уже нет больше дукатов, что она все их раздарила, и автор говорит: «В течение трех дней должна разыграться ужасная драма, мещанская трагедия без яда, кинжала и крови, но она будет еще ужаснее всех тех драм, какие разыгрались в знаменитом роде Атридов». Это значит: «мой мещанский роман трагичнее ваших классических трагедий». В другом романе, в котором начальница одного женского пансиона горько жалуется на то, что у неё берут воспитанниц, Бальзак говорит: «Хотя лорд Байрон вложил в уста Тассо соответственные его положению жалобы, но они далеко не так верны правде, как жалобы г-жи Буке». Это значит: «мелочная пошлость, изображаемая мною энергическими чертами, гораздо занимательнее всех возвышенных отвлеченностей». В романе «Величие и падение Сезара Бирото» он не только самым заглавием шутливо намекает на книгу Монтескьё, но и с гениальною смелостью сравнивает процветание и упадок доброго парижского парфюмера с перипетиями троянской войны и наполеоновского владычества. «Троя и Наполеон – только материалы для эпопеи. Пусть эта история будет эпосом из мещанской жизни, на которую ни один поэт не обращал до сих пор внимания; как она ни кажется чуждою всякого величия, тем не менее она самая величественная, – здесь дело идет не об неудачах отдельного человека, а о бедствиях целого сословия». Это значит: «в поэзии, собственно говоря, нет ничего ни великого, ни малого; из борьбы с жизнью парфюмера я могу создать героическую эпопею; я чувствую и доказываю, что деяния скромной частной жизни, если их изобразить с их причинами и следствиями, настолько же важны, как и величайшие перевороты в жизни народов». Когда в его произведении «Un m'enage de gar`eon» красивый и хитрый забияка Максаис Жиле гибнет на дуэли, то поэт говорит наконец: «Так умер один из тех людей, которые были бы в состоянии совершить великие подвиги, если б их перенесли в обстановку благоприятную для них, – человек, которого сама природа одарила, как дитя балованное: она дала ему мужество, хладнокровие и политическую мудрость Цезаря Борджиа». Так метки последние слова, что тщательно кажется, будто только теперь он вполне понимает Макса. Как порок, так и добродетель являются у Бальзака продуктом известных условий. Хотя он имеет слабость, говоря о верности долгу и самопожертвовании в духе довольно строгого католицизма, иногда расплываться и сентиментальничать, однако не забывает указать на различные источники добродетели: врожденную холодность чувств, гордость, полусознательный умный рассчет, наследственное благородство мыслей, раскаяние женщин, наивность мужчин, или благочестивую надежду на воздаяние в будущей жизни. Чтобы вполне понять, как сильно было его поэтическое дарование даже в позднейший период его жизни, прочтите «Uu m'enage de gar`eon», «Cousine Bette» и «Illusions perdues».