Шрифт:
Станиславский торжественно читает стихи Алексея Толстого — статный, красивый, с проседью в окладистой бороде; его Шуйский растроганно преклоняет колена перед царицей, роняя меч, который гулко звенит. Он искренно мирится с Годуновым, протягивает ему руку рыцаря, воина, уверенный, что рукопожатие это утвердит мир среди боярства и московского люда. Уходит в последний раз, согнувшись в маленьких теремных дверях, потрясенно повторяя благословение доброму царю: «Бог не велит подняться на него, бог не велит». Шуйский был у Станиславского не столько боярином, придворным, сколько воеводой, живущим в былинах и песнях гусляра, был олицетворением всего лучшего на старой Руси — Станиславский видел это лучшее в мужестве, в простодушии, в добре.
Он играет новую роль Шуйского, продолжает играть в «Царе Федоре» митрополита, торжественно и безмолвно благословляющего даря, играет давние роли Вершинина и Гаева. Ведет ежедневные репетиции в дороге, в случайных помещениях, в незнакомых театрах, и немецкий критик Э. Вульф недоумевающе-восхищенно описывает его репетицию:
«Незабываемое зрелище! Он дирижирует своими актерами при помощи рук, подобно тому как капельмейстер своей дирижерской палочкой ведет оркестр. Он тихонько поднимает руку, и сцена начинается в тоне нежнейшего pianissimo… Затем Станиславский кивает актеру направо и обращается к нему с манящими жестами, и тот вступает, подобно игроку на тромбоне, так энергично, что на лбу вздувается жила. Теперь все вместе бушуют голоса, неистовствуют страсти. Станиславский срывается со своего стула и, потрясая кулаками, требует от своего оркестра fortissimo, так что дрожат стены фойе Лессингтеатра… Подходит к одному из актеров, становится на его место и играет его роль, причем его лицо, обладающее способностью удивительно перевоплощаться, преображается, исполняясь отцовской добротой и мягкостью, затем становится на место другого актера и мимирует его роль, сотрясая головой, подобно гневному Юпитеру, а голос его звучит так мощно и с таким металлом, как колокол, который раскачивают.
Час за часом проходит репетиция без отдыха или перерыва. Эти люди как одержимые в своей работе, они не чувствуют ни усталости, ни голода, ни жажды. Наконец наступает перерыв, и Станиславский здоровается со мной».
В редкие свободные вечера (или утра) Станиславский смотрит спектакли и репетиции коллег: слушает чешскую оперу «Катя Кабанова» на сюжет «Грозы», подробно описывает увиденный в Загребе спектакль «Голгофа» в постановке хорватского режиссера Гавеллы, говорит о своем «восхищении специалиста», отмечая и «темпо-ритм» актеров, и изобразительное решение массовых сцен, подробно описывая звуковые эффекты, которые можно применить у себя. Его речь на открытии гастролей в Париже точно выражает устремленность его во время огромной поездки. «Мы пришли не учить, а показать результаты двадцатичетырехлетней нашей работы… В продолжение двадцати лет я ежегодно посещаю Париж. Посещаю театры. „Комеди Франсэз“, „Одеон“, „Жимназ“ были моими первыми учителями, и я их приветствую», — говорит Станиславский, обращаясь к режиссерам и актерам парижских театров. «Я вас не знаю, я никогда не видел вас на сцене, но я убежден, что мне ведомы тайны вашего искусства. Для этого достаточно взглянуть на вас. Вы не сказали еще ни одного слова, но вас уже любят. Такова могущественная сила обаяния, что таится в вас», — обращается к Станиславскому основатель Театра Старой голубятни Жак Копо. Это обращение — вовсе не гостеприимное преувеличение, не приемное красноречие. «Он довел сценическое искусство до совершенства и тонкости, которые не достигнуты нигде», — вот обычная парижская рецензия на спектакль МХАТ в Театре Елисейских полей. Знаменитый режиссер и актер Фирмен Жемье пишет на фотографии, подаренной Станиславскому: «…le plus grand homme du th'e^atre russe et du th'e^atre mondial», — «самому большому человеку русского и мирового театра». «Апостол всех дерзаний», — называют его парижские режиссеры. «Станиславский имеет бешеный успех. Сплошная коронация», — коротко сообщает Л. М. Леонидов в одном из писем. «Величайший человек», «апостол дерзаний» бывает на бесчисленных приемах, вечерах, раутах, чествованиях, все парижские гастроли — одно сплошное чествование Станиславского и его театра. Чествования происходят чаще всего вечером, если Станиславский не занят в спектаклях. Днем же он ведет репетиции в Театре Елисейских полей; декорации вовремя не прибыли, задержались где-то между Загребом и Парижем, премьеру «Царя Федора» приходится показывать без единой генеральной, свет Не поставлен, актеры гримируются на лестнице, репетируют в проходах — помещение Театра Елисейских полей не вмещает всех бояр и выборных людей. Хаос увеличивают посторонние, которые толкаются за кулисами.
Константин Сергеевич описывает это столпотворение:
«…на проходе, на тычке кто-то гримировал кого-то. Там упала и разбилась какая-то вещь. Кто-то бежит и кричит благим матом, зовя кого-то, кто очень нужен. В другом месте я учу сотрудников, как носить костюмы, как обращаться с только что приклеенной бородой и надетым париком… Вот кто-то валяется от изнеможения на диване, другой порезал руку и ищет воды, чтобы промыть рану, кровь течет, но в суматохе никому нет дела до этого. В одной из уборных страшно нервит истеричный актер, так как уже был первый звонок, а он не может найти своего второго сапога и мечется, прихрамывая от разной обуви, по всем уборным, лестницам…
В зале притушили свет. Гул толпы, переполнившей театр, все проходы, страпонтены, постепенно затихает, наступает такая тишина, о которой не ведают у нас, в русских театрах. Занавес пошел, заговорили артисты.
Итак, спектакль состоялся. Россия спасена от позора!! Ура! А там — что будет».
Америка не отличается от Европы по этой суматохе гастролей, по восторженному приему. В Америку отправляются на пароходе «Мажестик». Мария Петровна (она остается в Европе с дочерью и больной внучкой) дает бесчисленные наставления: не простудиться, не перевешиваться за борт, соблюдать диету, пить привычные минеральные воды. Театральные остряки, любящие анекдоты о Станиславском, уверяют, что она заклинала выбрать для плавания пароход «с двумя трубами» и что Константин Сергеевич решительно заявил, что на пароходе с одной трубой не поплывет. Гигант «Мажестик» оснащен тремя трубами.
«Художественники», в том числе и Станиславский, едут вторым классом: руководитель театра вынужден жить в роскошных номерах отелей ради поддержания престижа, уступая просьбам менеджеров; в дороге же он непреклонен. Переезд из города в город третьим классом, на «Мажестике» — каюта второго класса, на столе которой тут же появляются рукописи. В океане встречается Новый год. В традиционном благотворительном концерте в пользу семей погибших моряков Станиславский и Качалов «проорали» (по выражению Станиславского) сцену Брута и Антония из «Юлия Цезаря». Зрители не понимают по-русски, но слушают восторженно: многие из них были на спектаклях в Париже, делятся впечатлениями на английском языке, которого не понимает Станиславский.
Одна встреча заставляет забыть качку и сопряженные с ней неприятности: «…вдруг мне сообщают, что знаменитый доктор и психолог Куэ желает меня видеть. Он любезно пришел из первого класса, чтоб познакомиться и поговорить на свою любимую тему — о том, как надо бороться со всеми болезнями с помощью приказа своей воле и возбуждаемого желания быть здоровым и не поддаваться недугу. Я обрадовался предстоящему знакомству и собирался посоветоваться с ним о многих вопросах из области творческой психологии, которые, в свою очередь, живо интересуют меня. Куэ долго и чрезвычайно интересно рассказывал мне на великолепном французском языке о своих открытиях».
«Мажестик» достаточно далеко от порта, но к нему уже причаливают «кодаки и кинематографы», — за суматохой съемок Станиславский не заметил статую Свободы. Он стоит на палубе, на голову выше всех, похожий на боярина из «Царя Федора»: «Предупрежденный о суровости и изменчивости климата, я по-русски надел свою длинную московскую шубу с меховой шляпой. Этот костюм стал меня сильно отличать от американцев в коротких пальто с кушаками и серых летних шляпах. Я не побоялся надеть и московские резиновые галоши. На меня стали усиленно глядеть, кое-кто подсмеивался, удивлялся, но зато я уберегся от болезней и „испанки“, которая свирепствовала в Америке».