Шрифт:
«Если еще раз заиграют, я приглашу ее танцевать и скажу все!» — давал себе клятву Павел. Уйти отсюда, не сделав того, что решил, покинуть этот зал в толпе усталых, выдохшихся людей, так и не отважившись на откровенное признание? Нет, это значило бы показать не только вялость чувств, но и слабость воли! Он ни за что не простил бы себе этого! И он с нетерпением ждал, когда оркестр перестанет греметь, и старался сохранить спокойствие, подбодряя себя разными доводами, почерпнутыми из прошлого, — например мыслью об отце, который в тот самый день, когда посватался, решился сказать своей избраннице всю правду о себе, потому что просил ее руки не на время, а на всю жизнь.
Однако, несмотря на хлопки публики, саксофонист не давал знака оркестру.
— Небольшой перерыв, господа, — объявил он в микрофон. Музыканты отложили инструменты, ярче вспыхнули огни, паркет опустел. «Не будут больше играть», — удрученно сказал себе Павел. Ему вдруг стало совестно перед Агнешкой: не для того же он привел ее сюда, чтобы сидеть весь вечер и молчать. Лучше было остаться дома, они чувствовали бы себя непринужденно, и было бы легче завести разговор. Но когда он пришел к Агнешке, ему подумалось, что только где-нибудь в людном и шумном месте, за рюмкой вина и под звуки музыки он сможет сказать ей всю правду. Отец его объяснился с матерью на чьей-то свадьбе, в то время, когда играл ей на гитаре.
Спохватившись, что он слишком долго молчит, Павел сказал, что вальс был очень мелодичный и слушать такую музыку — одно удовольствие. Агнешка сразу с ним согласилась:
— Да, правда, очень хороший вальс.
— Ты не устала?
— Ничуть. Здесь занятно. Столько народу… И всем весело. Приятно смотреть на них.
Опять замолчали. Павел смотрел на волосы Агнешки, подхваченные сегодня бархоткой. Он украдкой любовался красивыми линиями ее лба и бровей, стройной шеей, строгим и вместе нежным рисунком губ. «Ну вот, исполнилось твое желание: прекрасный вечер вдвоем в дансинге», — издевался он над собой. Вся жизнь — какая-то неразбериха. Встретил девушку — и не смеет признаться ей в любви. Написал хвалебный репортаж о заводе — а завод не выполнил плана. «В этом виновата группа вредителей, — мысленно оправдывал он себя. — Трудно было тогда это предугадать». Опять зазвучал в памяти настойчивый и гневный голос Бальцежа. Бузотер или заведомый вредитель? «Лишаи, плесень», как говорит Лэнкот. Опять Лэнкот, наверное, не позволит назвать в репортаже имена. Скажет: «Лишаи следует прикрывать».
«Завтра же обо всем этом напишу, — решил Павел, борясь с душевным смятением. — Но где напишешь о том, что она тебя не любит?»
Его терзало сознание бесполезности всех этих докучливых мыслей. Он уже начинал привыкать к тому, что оба они с Агнешкой при встречах молчат о главном. Нет, сегодня вечером он ей ничего не скажет. В зале, в густых облаках табачного дыма, сверкали глаза, хрусталь, никелевые барьеры лож. За соседним столиком кто-то разлил на скатерть вино. Липкие розовые пятна, размазанный пепел, потные лица… Павлу стало жаль и Агнешки и себя. Зачем он ее сюда привел? Он наполнил рюмки, взял свою и посмотрел на Агнешку.
— За твое здоровье!
Агнешка усмехнулась и поднесла рюмку к губам.
Теперь, наконец, он мог не сводить с нее глаз. Эта рюмка его ободрила, он испытывал блаженное чувство облегчения, и все представлялось ему уже в другом свете. Тысячи смелых мыслей снова наполняли его мозг, и росла в нем гордая радость, когда он смотрел на Агнешку, твердя себе, что ничто еще не потеряно, ни на чем сегодня не поставлен крест. Она сидит с ним рядом, немного задумчивая и невеселая, но близкая, своя. Павла охватило такое глубокое волнение, что он судорожно глотнул воздух, пытаясь унять тревожно стучавшее сердце. И почему-то вдруг вспомнилась висевшая дома над кроватью фотография родителей, снятых после венца.
В неярком свете волосы Агнешки отливали чистым золотом и оттеняли лицо, немного побледневшее от утомления. Она была бы сейчас не так хороша, как всегда, если бы не глаза, потемневшие, серьезные, полные каких-то безмолвных чувств, известных ей одной. Чего не дал бы Павел, чтобы узнать их! Никогда еще он так ясно не сознавал, какая пропасть непонимания может разделять людей. Как зачарованный, смотрел он на Агнешку. Знал, что через секунду все решится: от тех нескольких слов, которые он произнесет, и от ответа Агнешки зависит вся его жизнь. Казалось, время вдруг остановилось и повисло в воздухе между ними.
У Павла были уже на языке слова, которых он до сих пор не находил. Скоро, скоро, через минуту — нет, сейчас! — он скажет ей обо всем, чем заняты его мысли, о своей тоске, о том, как искал на улице следы ее ног. О том, что он, в сущности, один на свете, и нет у него никого, только она одна. И, наконец, о том, что революция оказалась делом трудным и сложным, а он считал ее чем-то совсем простым. «Объективные трудности», вредительство, выкрики Бальцежа, разносившиеся по залу клуба… «И никогда, ни разу, ничем ты не показала, что любишь меня. Ни разу…» Он наклонился через стол, чтобы заглянуть в глаза Агнешке.
Но в этот миг оркестр грянул что-то головокружительно быстрое, неистово ударили тарелки, заглушая барабан, саксофонист встал на цыпочки, словно собираясь взлететь. Посреди зала уже теснились танцующие.
Павел и Агнешка отшатнулись друг от друга, сконфуженные, как люди, которых застали врасплох.
У их столика вдруг как из-под земли вырос молодой человек с лоснящейся напомаженной головой, длинноносый, такой щеголеватый, словно он только что выскочил из американской посылки. Молодой человек поправил красно-желтый галстук и кивнул Павлу: