Шрифт:
— Но разве мать? Разве вы считаете, фру Готтвалл, что моя мать?..
— Я не думаю, не предполагаю ничего… Но знаю, что людей, когда они несчастны, нельзя оставлять одних в темноте. Идем со мной в город.
Она взяла его за руку, и они молча пошли по улице.
— Разве моя мать была несчастна? — спросил он.
— Что я могу сказать? Разве один человек много знает о другом? Мы ведь только и делаем, что обманываем друг друга: иные со злыми намерениями, иные с добрыми. Притом я не особенно близко была с нею знакома; но, конечно, она была редкая женщина. И, может быть, от этого-то…
— От этого-то?.. Что вы хотите сказать?..
— Да, милый Абрахам! От этого-то, верно, она и была несчастна. Это часто случается.
Он обещал фру Готтвалл больше не ходить по темным улицам, но не сдержал обещания. Домой идти он был не в силах, но сознавал, что ему не грозит опасность броситься с обрыва в море или застрелиться.
Он, правда, не мог не остановиться и прислушался к таинственному всхлипыванию волн внизу, в темном фиорде, едва-едва освещаемом мелкими прыгающими огоньками города. Неужели этот мрачный путь хотела избрать его мать, чтобы расстаться с жизнью? Неужели она добровольно ушла из жизни? Неужели поверить этому?
Он перебирал свои воспоминания о том далеком времени; ему никогда не приходило в голову, что мать его несчастна; но только теперь он вдруг вспомнил, с каким особенно тяжелым чувством она произносила слова: «Бедная моя маленькая обезьянка!»
Но если в жизни ее было какое-то несчастье, то оно было так или иначе связано с ее браком. Самое ужасное для Абрахама было то, что все как-то собралось вместе, чтобы опорочить его отца, на которого он всю жизнь смотрел снизу вверх, к которому испытывал нечто вроде религиозного восторга.
Глубокое расхождение между родителями, между всем складом их характеров, которое он подозревал еще в детстве, стало совершенно ясно, и теперь-то он точно знал, на чью сторону стал бы он сам. Да! То, что было сломлено в натуре его матери, должно было стать основой его жизненных принципов. А что получилось? Он чувствовал ужасающую пустоту, и в ушах его звучал резкий голос Крусе: «Все вы вместе банда преступников!»
Может быть, действительно самое лучшее укрыть свой стыд в черной тихой бездне, где все кончается, все забывается. И тогда уж пусть говорят о нем что хотят.
Но что именно будут тогда говорить о нем? Он представил все последствия такого поступка и вспомнил о бедном маленьком Карстене, сиротке-Карстене.
Вдруг он резко повернулся, как будто почувствовал отвращение к самому себе. Он ведь знал, что все равно никогда не посмеет совершить ничего такого… Он задумался о другом. Он вызвал в памяти всю историю своего падения, припоминал, как постепенно спускался со ступеньки на ступеньку, с самого детства до этой вот минуты.
Все громкие слова, все блестящие фантазии, все беспомощные порывы, все стремления быть честным и смелым, которые, словно поддразнивая его, никогда его не покидали, все возможности, которые были у него и которые представлялись ему… — так почему же, почему же все это привело к постыднейшему, позорному падению?
В отчаянии он стал обеими руками рвать на себе волосы, громко восклицая:
— Да что же мне мешает? Какое сидит во мне дьявольское начало и не дает мне, никогда не дает мне проявить себя? Почему жизнь моя оказывается трусливой ложью, карикатурой? Как будто каждая жилка во мне отравлена?
Грета! Грета! Теперь у него не оставалось никого на свете, кроме нее. Он почти бегом бросился к ней.
Когда он приблизился к ее дому, ему показалось, что дверь была как-то странно открыта; в полумраке он ощупью нашел дверь: она была снята с петель и прислонена к стене.
В комнате не было ничего привычного; вообще ничего, ничего не было… Он, продолжая обшаривать стены, пошел в кухню, в кладовушку, в комнату… Нигде не было ничего, кроме соломы и мусора, который он заметил, когда вошел в дом.
Наконец он наткнулся на скамейку у окна, где, бывало, сидел с Гретой. Скамейка была крепко вделана в стену.
Он бессильно опустился на эту скамейку. Стеффенсен уехал… Абрахам все понял. Грета узнала, что он взял сбережения рабочих, и с этой мыслью она уехала. Так и должно было случиться. Все кончено…
Тьма медленно уступала светло-серому мутному рассвету. Утренний ветер зашелестел соломой по полу.
Под окном, среди остатков прутьев, из которых плела корзины Грета, лежал Абрахам Левдал и спал. Во сне он сполз со скамьи.
Когда серия банкротств, наконец, закончилась и можно было определить степень и глубину несчастья, водворилось некоторое спокойствие. Первые поспешные суждения были пересмотрены, колоссальные суммы убытков, невероятные изменении и перемещения, о которых многие пророчили, — все это постепенно, день за днем, словно сходило на нет; жизнь более или менее вошла в обычную колею, разве только стала более тусклой.