Шрифт:
Она решилась дать рукопись профессору Мануйлову, который предсказывал им с Лилией судьбу по линиям на ладонях. Он позвонил ей посреди ночи.
— О, это замечательно, я просто не могу оторваться!», — сказал он.
Зная, что телефон прослушивается, она спросила:
— О чем вы говорите?
— Да так, об одной книге, которую я сейчас читаю, — поправил себя профессор.
Он был так возбужден, что забыл о советских правилах конспирации.
Светлана приехала в Ленинград на первом же поезде.
— Моя дорогая, это законченная книга, — сказал профессор. — Как вам это удалось? Мы могли бы опубликовать ее за границей.
Она нисколько не удивилась, узнав, что Мануйлов мог бы помочь ей в этом, она слышала, что именно он помогал Иосифу Бродскому вывезти рукописи, но ответила:
— Нет, я не хотела бы ничего в этом роде.
Она знала, что книга вызовет огромный скандал и хотела, прежде всего, защитить своих детей.
— Я прекрасно вас понимаю, — ответил Мануйлов.
Он отдал рукопись машинистке, которая перепечатала ее в трех экземплярах, чтобы можно было давать почитать близким друзьям.
«Двадцать писем к другу» — это не исповедь. Это заговор, изгнание бесов. Построив книгу в форме письма к другу, Светлана могла говорить, обращаясь непосредственно к нему, не обращая внимания на цензоров, заглядывающих через плечо, и на своего отца. Она хотела рассказать не о политической жизни страны, а о людях, о тех, кого любила и потеряла. Форма письма (приветствие «Здравствуй, дорогой друг!») очень быстро исчезает под напором рвущейся со страниц истории.
«Двадцать писем к другу» начинается со страшных дней смерти Сталина, как будто Светлане надо было изгнать дух своего отца, чтобы дальше говорить свободно. Она не передает монументальность этого события — смерти вождя, а, скорее, показывает происходящее глазами дочери. «Кто любит этого одинокого человека?» — спрашивает она себя, глядя на всех сталинских министров, колеблющихся между страхом и своими амбициями, и Берию, мечтающего «наследовать престол». Только прислуга. Когда находящийся в коматозном состоянии Сталин в последнюю секунду вздымает вверх сжатую в кулак руку, Светлана видит в этом жесте ненависть к самой жизни. Его кунцевская дача с пустыми комнатами и гробовым полумраком — это памятник, который ее отец себе построил. Но был и счастливый, солнечный дом — Зубалово ее детства.
Во втором письме Светлана описывает их дом до смерти матери. Конечно, во многом это ее фантазии. Светлана рассказывает о семье Аллилуевых, которые для нее были великодушными людьми, революционерами-идеалистами «без страха и упрека». Они «искренни, честны, добры» и находятся на равных началах с ее отцом. В доме бывают «дяди»: Микоян, Молотов, Ворошилов. Глядя на все это с высоты своего жизненного опыта, Светлана знала, что тот мир был жесток и безжалостен. За пасторальным пейзажем скрывался клубок страстей, достойный пера Достоевского, который привел к гибели многих людей. Но Светлана хотела, чтобы ее неизвестный друг увидел Зубалово таким, каким оно было в ее детстве.
Она включает главы, посвященные жизни родных — Аллилуевых, Сванидзе, Реденс. Все они пострадали по-разному; все стали врагами; всех поглотила черная дыра, которой был ее отец. Это двойная жизнь, и для Светланы, возможно, более важен ее внутренний аспект. На поверхности все тихо, гладко и благополучно, а внутри скрываются тяжелые лишения. Светлана смотрела на это страшное действо из-за кулис, видя его не совсем правильно. Сценарий осуществлялся с жестокой неизбежностью, и она в нем не могла ничего изменить. Она могла только смотреть на зрителей, которые замерли перед сценой, не веря своим глазам и молча открыв рты от ужаса.
Наконец, в середине книги Светлана рассказывает о самоубийстве своей матери. Ей удалось отделить описание этих событий от своего собственного горя. Светлана рассказывает о юности Нади, используя письма матери к подруге, написанные в бурные годы с 1916 по 1918. Видно, как Надежду постепенно охватывало «жаром революционного идеализма». По письмам понятно, что в 1918 году Надя влюбилась в Сталина. Светлана объясняет это так: «она только начала расти, когда революция свершилась, — а он уже был зрелым сорокалетним человеком, вступившим в пору скепсиса, рассудочности, холодного расчета — всего того, что так важно для политика». По рассказам няни Светлана восстанавливает то, что произошло в роковую ночь самоубийства.
Затем идут письма, рассказывающие о судьбе семьи после 1932 года. Люди появлялись и исчезали, как это и было в жизни, пока вокруг не осталось никого. Отдельное письмо посвящено Алексею Каплеру, чья судьба является иллюстрацией того, на какую жестокость был способен отец Светланы. Изливая душу, она рассказывает о своих браках и детях. Оглядываясь назад, Светлана видит свою жизнь как сплошную череду «тяжелых утрат», «разочарований и потерь».
И последнее письмо посвящено няне Александре Андреевне, которая своей веселостью и добротой олицетворяет все то хорошее, что было и есть в России, и без которой Светлана бы «сошла с ума». Она рисует Александру Андреевну как эпического толстовского героя, который стоически смотрит на революционеров, зная, что и это тоже пройдет. Возможно, Светлана считает, что именно няня привила ей моральные принципы и совестливость.
Светлана закончила книгу такими словами:
Все мы ответственны за все.
Пусть судят те, кто вырастет позже, кто не знал тех лет, и тех людей, которых мы знали. Пусть придут молодые, задорные, которым все эти годы будут — вроде царствования Иоанна Грозного — так же далеки, и так же непонятны, и так же странны и страшны…
И вряд ли они назовут наше время «прогрессивным», и вряд ли они скажут, что оно было «На благо великой Руси»…
Они перевернут страницу истории своей страны с мучительным чувством боли, раскаяния, недоумения, и это чувство боли заставит их жить иначе.