Шрифт:
— И к кому ж ты тщишься приткнуться со своей ненавистью? — спросил Иван, чуть скосившись на Басманова. — Уж не ко мне ли?
— К тебе, государь!
Басманов выжидающе смолк. Говорить ему больше было нечего — он все сказал. Ему оставалось только ждать, и он ждал — с таким чувством, что его будто нет совсем, что он исчез, весь перейдя в этого сидевшего рядом с ним человека и растворясь в нем, как соль растворяется в воде. Захочет этот человек — выпустит его из себя, вернет ему душу, снова вдохнет в нее силу, желания, стремления, не захочет — он так и останется в нем, и этот человек даже не почувствует, что похоронил в себе еще одну — какую уже?! — человеческую жизнь.
— Неглуп?! — по-прежнему не оборачиваясь, и будто не Басманову, а самому себе или кому-то другому, невидимому, раздумчиво сказал Иван и прищурился, словно хотел увидеть этого невидимого в зеленоватом мраке, осевшем плотным слоем в дальнем углу гридницы. — Ум уму — рознь. Адашев тоже умен был, и за ум я его любил и миловал. Породы он похирей твоей был — сам ведаешь… И тоже, как и ты, славу и честь у именитых оттягать тщился. Я ему власть дал, а он ее супротив меня оборотил! Власть ослепляет человека: глупого — быстрей, умного — медленней, но одинаково и тот и другой непременно полезут напролом, не видя и не хотя видеть округ себя никого и ничего. Ты не говорил мне, что хочешь власти, но все, чего ты хочешь: доблести, чести, славы, — без власти недостижимо. Чтоб проявить себя — достаточно ли ловкого ума? Сам рек — большие себе все пристяжают, утянут, обведут, породу выпнут наперед! Без силы и власти вечно прозябать тебе в застении. А власть и силу тебе могу дать лишь я — и дам!.. Понеже волков — собаками травят! — Иван резко повернулся к Басманову, глаза его быстро-быстро забегали по его лицу. — Разумеешь меня?.. Собаками травят волков! Смелыми, сильными и умными собаками. А волки — не овцы, у них також есть клыки. Шкура твоя не больно крепка, а дорога ж, поди, тебе?! Гляди, за ломтем погонишься, да без крохи останешься!
— Мне терять нечего, государь. Шкуры моей мне не жаль, а крепка ли она — то на волчьих зубах испробовать надобно.
— Коли терять нечего, то и обретать пошто?.. А ты жаждешь обрести! Не сыну ль своему позаздрил?
— Сын мой — кукла в твоих руках, государь… Красивая, живая кукла. Заздрить ему я не могу, понеже стремлюсь совсем к иному.
— А ты не больно учтив, Басманов, — не то угрозливо, не то насмешливо бросил Иван. — Не успел рядом сесть, а уж… — Иван не договорил, но бровь его вскинулась, и Басманов понял все и без договорки.
— Прости, государь… — намерился приподняться Басманов.
— Сиди, сиди! — пресек его Иван. — Не учтивость мне от тебя потребна — правда! Ты и речешь мне правду. А правде я всегда склонюсь, хоть и дерет она меня порой по сердцу… Верно подметил — кукла! Толико еще и заумная. Люблю я его… Сразу полюбил, как еще в рынды ко мне приставлен был. Как брат он мне стал, братца моего единоутробного Юрия, умом покойного, заменив. А иногда зачудится — змею на груди пригрел…
Басманов вздрогнул, под мышками у него так запекло, будто туда ему сунули по куску раскаленного железа. Но глаза Ивана смотрели на него просто и даже чуть грустновато, и жар постепенно схлынул, только на лбу густо выступили мелкие бисеринки пота. Басманов облизал губы и щепотью собрал со лба пот.
— …Вот и тебя держу около, полезен ты мне… Войско ныне целиком на тебе. Вижу ум твой и сноровность… Вижу! Намеренно Большой полк никому не отдал из именитых — сам стал во главе, чтоб тебя прикрыть собой да местничество пресечь. Вижу — и многое уже в руки тебе дал! Именитые уж не посягают на тебя — стерегутся. Мое благоволение к тебе — им как ворка 78 в пасть! А все одно — точит меня что-то… Будто червь во мне сидит! Что-то в вас, Басмановых, настораживает меня. Вот про Ваську Грязного точно знаю — никогда не изменит мне, не предаст. Без обиды слушай меня, воевода: говорю тебе не как царь — как человек. Как царь — дорожу вами, как человек — восстаю!.. Не верю, усомняюсь… Может, оттого, что умны вы больно?! Даже заумны! Себе на уме… А ум — он крамольник, бунтовщик! По себе знаю! Сколь уж раз сам себя перебучил, перекрутил, перевывернул? Сколь раз сам от себя отступился, сам себе изменил?! Ты вон кичишься своим умом!.. Не мутись — не дурно сие… А я терзаюсь! Терзаюсь и страстью и умом! Чем больше разумеешь, тем тяжче усмирять себя, тем менее в тебе святынь. А без святынь — душа как разбойник! На кого угодно нож наточит.
Иван смолк… Смущенно глянул на Басманова, будто устыдился своей простоты и откровенности, отвернулся…
Свечи в дикирии оплыли почти до конца… Язычки пламени стали алыми. Тени на стенах укротились, позамерли, будто придремали в сгустившемся мраке. Лицо Ивана в слабеющем, аловатом отсвете свечей тоже казалось алым — золотисто-алым, как расплавленная медь. Сейчас он казался Басманову красивым и очень молодым, совсем мальчиком, прилепившим себе для потехи куцую, реденькую бороденку. Басманов свел глаза с Иванова лица и увидел на противоположной стене пропечатавшийся сквозь мрак его четкий абрис — хищный и грозный, и как-то жутковато и ознобно стало Басманову, будто пред ним явственно и зловеще предстала двуликость Ивана.
— Ступай, воевода, — устало сказал Иван. — Поспи до заутрени. Я тоже прилягу, лишь грамотку допишу, коль свечи не затухнут. Забыл повелеть сменить… Вот оно каково царю на Руси, — горько усмехнулся он. — Свечи сменить — и то указ давай! Про войну думай — и про свечи не забывай. Толико и суй в подзатылье нашу треклятую Русь, коли хочешь ее разберложить!
Иван вздохнул, поднялся с лавки. Басманов легким шагом пошел к двери.
— А задум твой добрый! — остановил его в самых дверях Иван. — Подумаю еще… Утром совет созовем — порешим, како подступиться к Полоцку.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Утро было ясное, морозное. Редкие облака парусили в высоком небе, медленно, друг за дружкой заплывая в широкую дугу обрия 79 — голубовато-искрящегося, будто подернутого тонким, прозрачным ледком.
Заканчивался январь. После долгого беззимья, нудившего землю сыростью и слякотью, с рождества вдруг застудило, заметелило… Весь январь наверстывал мороз потерянное ранее время — с редкими передышками-оттепелями, после которых еще яростней принимался лютовать и, изводить землю своими жестокими прихотями.