Шрифт:
А с допроса меня везли на грузовике вместе с этим попиком с мочальной бородкой. Он совсем скис, запаршивел и не очень даже распространялся насчет бога. Зато от него я узнала, за что сидит эта крыса Кислякова, и даже поняла, почему она внушает всем такую неприязнь.
Знаешь, Семен, кто выдал гестаповцам детей инженера Блитштейна, Раиных сестер? Представь, эта гадюка. Оказывается, женщины в семидесятом общежитии, в том огромном, что на «Большевичке» зовут «Парижем», пряча их, перетаскивали их с этажа на этаж, от одной к другой. У Кисляковой хранились вещички девочек, которые какая-то добрая душа перенесла с квартиры Блитштейнов. Ну вот, из-за этих вещей, должно быть, эта мразь и навела полицаев на след детей. Двух схватили, а Раю не нашли. Но она была в списке. Ее снова и снова принимались искать, и спасло ее лишь то, что Зинаида перенесла ее к нам.
Грузовик, на котором нас везли, уступая дорогу колонне танков, залез в кювет. Его долго не могли вытащить. Ну и узнала я от попика все подробности этой гнусной истории, а ему ее рассказал полицай, сидящий с ним в одной камере.
— Мерзавец, такой мерзавец! Как только бог терпит такого на свете! — охарактеризовал он его, и нервные его пальцы теребили и, казалось, готовы были оторвать мочальную бороденку.
Но я помнила, как там, под виселицами, он совал свой крест приговоренным, и мне не было его жаль. Но Кислякова-то, Кислякова-то! Как жаль, что тетки с «Большевички» только поколотили, а не удушили ее. А ведь нас с ней держат в одной камере... И тут же я спохватилась: ведь я и сама начинаю думать, как этот попишка.
— Слух есть, что начали выпускать невинно забранных,— шепнул он мне на прощание. Ободряющее известие...
Вернувшись, я, разумеется, рассказала в камере все это. Вслух рассказывала, так, чтобы Кислякова слышала. К моему великому изумлению, это не произвело особого эффекта. Сама Кислякова как-то вяло оборонялась:
— Врет он все, этот долгогривый, жеребячья порода.
— Гадина, гадина и есть! — вяло произнесла Валентина.
Ланская ничего не сказала. Она была в состоянии полнейшего онемения. Ее сосредоточенное молчание подавляло всех, даже, кажется, и Кислякову.
Как хотелось прилечь! Но койки до отбоя опускать не разрешено. Попыталась подремать стоя, притулившись в углу. Валентина вздыхает шумно, как лошадь. Даже шум моторов проносившихся самолетов, всегда производивший на нее такое впечатление, сегодня она будто бы и не слышит.
— Плохо,— шепнула она мне, показав глазами на Ланскую.
Но перед отбоем та как-то приободрилась. Заходила по камере. Потом мы услышали, как она лихо, по-мужски выбранилась и в полный голос продекламировала чей-то стих:
Как кони медленно ступают, Как мало в фонарях огня... Чужие люди, верно, знают, Куда они везут меня.
Уже совсем перед отбоем подошла ко мне, назвала немецкое снотворное, которое она принимала в госпитале.
— Ах, как хорошо я от него засыпала... Вот если бы тогда вы по ошибке дали бы мне дозу побольше... А что, от него можно умереть?
— Нашли о чем говорить.
— Отвечайте коротко — да или нет,— тоном следователя потребовала Ланская.
Я ответила. Этого редкого, лекарства достать здесь нельзя, но у меня все-таки зародилось беспокойство, зачем я ей это сказала. Но все обошлось. Сейчас вот тихо. Валентина, по обыкновению своему, сладко похрапывает, Кислякова затаилась,— не поймешь, спит или нет. Ланская лежит на спине, заведя под голову руку. Глаза у нее открыты, глядят в потолок.
Ну, а я, как всегда, стараюсь в мыслях уйти отсюда, отклеить от себя липкие тягостные воспоминания, заботы, тревоги, свою, ни на минуту не угасающую во мне обиду, и думаю о тебе, Семен, о ребятах, о Василии. Да, и о Василии. Тут ничего не поделаешь. Думая о вас, я немного успокаиваюсь, и это страшное «За что? За что меня так?», которое как кислота все время жжет душу, как бы притупляется. Начинаю засыпать. И тут, где-то на грани сна, вдруг слышу ненавидящий шепот:
— Нет, господин Винокуров, не быть по-вашему... Не выйдет... Этому не бывать...
И опять сна как не бывало. Стараюсь отвлечься. Дети... Поп говорил — начали работать школы. Определила ли их Татьяна?.. Интересно, как мои раненые восприняли известие о моем аресте... И вдруг, я не знаю даже почему, я поверила, что меня отпустят... Поверила — и все. Поверила и сразу уснула.
Ну, кажется, рассеялась эта вчерашняя морока, навеянная разговором о смерти. Что там ни говори, Ланская актриса и в жизни, и эти ее разговоры тоже из какой-нибудь пьесы. Честное слово. Только играла она так ловко, что я не на шутку за нее встревожилась.
Сегодня в первый раз взяли на допрос эту гадину Кислякову. Все мы свободно дышим, будто вынесли из камеры зловонную парашу и пустили свежий воздух.
Ланская оживилась, она позволила Валентине расчесать и уложить богатую свою косу. Снова декламировала стихи о стенном солнечном зайце. Даже сказала:
— А все-таки, товарищи дамы, жить еще можно.— И принялась рассказывать какой-то старый соленый анекдот.
Анекдот немудрящий, но мы все трое хохотали. Хохотали так, что наш коридорный долго смотрел в окошечко, не понимая, очевидно, что это творится с тремя сумасшедшими бабами, прежде чем постучал: «Прекратите шум».