Шрифт:
— Ирунда, — буркнул Куваев.
— Как ерунда? Откуда у тебя взялась щепка? — спросил Кирилл.
— А что мне, пережевывать глину? — Егор Куваев нахально посмотрел на всех и, не зная, что делать, снова грубо кинул: — Юзники-союзники, — затем миг подождал и опять: — Барыш-убыток — совецкий.
Он уже понимал, что говорит лишнее и чужое, совсем не свое, а что-то такое, слышанное там, среди земляных жителей, но и удержаться не мог, потому что сам уже понял, что промахнулся — второпях подсунул щепочку так же, как подсовывал под кирпич на кладке русских печей, — но признаться в этом, в своей ошибке, теперь же, он не мог, ибо на него все смотрели, и ему казалось, что они топчут его гордость, гордость Егора Куваева, мастера на все руки. И он кричал что-то нелепое, дурное, даже противное самому себе.
— Снять и выгнать с кладки, — предложил Богданов, выслушав до конца Куваева.
Так свершилось падение Егора Куваева.
— Бедный ты душой человек, — сказал ему Кирилл и подошел к Павлу: — Вот, Паша, ты и показал всего себя… Да. — Он посмотрел на Наташу. — Ну, Наташа, веди-ка его домой… и — в постель дня на три, а я вам сейчас кое-что пришлю. Через три-четыре дня бал устроим такой — на всю строительную площадку.
Наташа подхватила Павла под руку и повела его к выходу.
Была ночь. Темная и густая. Дрожали огни над строительной площадкой, напоминая огромную гавань, заполненную кораблями… И где-то далеко гудели, приглушенно рыча, раскаты грома.
— Наташа, пойдем в горы.
— Пошли, Паша.
— Я люблю горы. Мне всегда хочется забраться на самую высокую, стать над пропастью и полететь. Я и во сне так часто летаю. Стану над пропастью, разверну руки и — хоп! — прыгну и — полетел.
— Прыгнешь и стукнешься. Прыгунчик мой. Давай лучше вот тут немного отдохнем. Вот тут на лавочке. Смотри, парк уже рассадили… и дорожки сделали. Отдохнем и — в горы. Я сегодня хочу, — Наташа зашептала: — хочу, как в ту ночь… в ту, первую, провести на воле. Как тогда, помнишь?
— Дрыоы-оо-о! — вдруг заскрежетало над ними, будто кто-то рашпилем провел по сковородке.
Они подняли головы. Неподалеку от них, прикрепленная к столбу, висела длинная сизая радиотруба. Она заскрежетала, захлопала и рявкнула:
— Слушайте! Слушайте! Слушайте! Сейчас будет говорить начальник строительства товарищ Богданов.
Накрапывал дождь. Рычание грома приближалось. Труба молчала. Но вот она опять зашипела, захлопала… кто-то откашлялся, кто-то тяжело задышал, и послышался голос Богданова:
— Товарищи, друзья мои! Сегодня мы 'с вами, — а многие из вас еще не знают об этом, — сегодня мы с вами переживаем самый радостный день. Да. В чем радость? Радость человека нев том… Нет, не так, — поправился он. — Для меня, например, есть величайшая радость, и она заключается в том, что Павел Якунин, бригадир…
Павел дрогнул и крепко прижался к Наташе. Наташа тоже вздрогнула и вся потянулась к трубе… Труба молчала. Но вот в трубе снова что-то захлопало, захрипело, и она, точно прокашливаясь, рявкнула, и опять послышался голос Богданова:
— Павел Якунин. Кто он? Молодой деревенский парень. Нет, не парень. Он — человек иной породы. Он — творец. Вы знаете…
Хлынул дождь — ураганный, поточный, и все перепуталось.
Два человека, окатываемые потоками дождя, обнявшись, стояли около новенькой скамейки и смотрели на радиотрубу.
Звено второе
1
Как только смолкли шаги Кирилла, Стеша, послав ему вдогонку: «Всего хорошего, слонушка», снова заснула, чувствуя и во сне, что Кирилл покинул ее. Поэтому сон был тревожный, часто прерывался, как всегда после ухода Кирилла.
Но сегодня сон почему-то прерывался особенно часто, и Стеша в конце концов поднялась с постели раньше обыкновенного. Она попросила эмалированный тазик, кувшин с водой и разделась донага. Как каждое утро, она и сегодня хотела обтереть тело мягкой губкой — и остановилась.
По ее подсчетам то, что так оберегалось, должно совершиться не раньше десяти — пятнадцати дней. Но почему вот сейчас такое необычайное томительное ожидание во всем теле? Этого она не могла понять и удивленно посмотрела на себя в зеркало… Плечи у нее не покатые, а чуть вздернутые, гордые. Грудь, по сравнению с тазом, пожалуй, узковата, но талия, несмотря на вздутый живот, перетянута, и поэтому бедра, хотя и не крупные, резко выделяются, делая весь ее стан красивым. Да п живот у нее вовсе не большой, не оттянут книзу, не висит мешком, а груди набухли и вот-вот брызнут молоком — живительным и вкусным, предназначенным для того, кто так часто торкается в ее животе. Только вот пупок расползся, расплющился, превратился в «изуродованное пятно». И теперь, нежно погладив его рукой, она подошла к столу, за которым вечером читал Кирилл, порылась на полке и, найдя книгу Мутера «История живописи», стала быстро перелистывать ее и вскоре нашла картину «Страшный суд» Микеланджело.
Она долго, внимательно всматривалась в картину, пораженная фигурой Христа. Она привыкла видеть Христа нарисованным на иконах, в венчике, со страдальческим лицом, — скорбным, с нежными ручками и ножками, как у выхоленного юноши, а тут перед ней сидел нагой силач — без венчика, суровый, требовательный и беспощадный. Беспощадность эту она увидела во взмахе его руки, во всей его плебейской фигуре.
«Да, да, он очень похож на Кирилла: такой же сильный и беспощадный», — решила она, не замечая того, что все это она преувеличивает, как свойственно всякой беременной матери. Хотя на такое преувеличение она и имела основания: в эту минуту она вспомнила долину Паника, ту ночь, когда, вся трепетная, только что отпустив на волю Яшку, она кинулась сквозь чащу леса на гору, к лесной сторожке, надеясь встретить там Кирилла Ждаркина. И она его встретила. Он сидел верхом на рыжем жеребце, смотрел вниз — туда, где под яркими прожекторами тракторов Захар Катаев со своим отрядом загонял в воду тех, кто решил не сдаваться. Люди уже плыли, и река задирала их полушубки, а Кирилл сидел на Угрюме, точно окаменелый, только глаза у него при отблесках прожекторов горели беспощадной ненавистью.