Шрифт:
Рядом с одной из дверей характерным почерком возвещалось: «Скупердяйка и неряха», а на четвертом этаже, на самой большой площадке в доме, к потолку были прилеплены станиолевые стаканчики с объедками цементно-твердого хлеба. Своим существованием они были обязаны тому, что Рупп меньшой перестал собирать станиоль в подарок бедным языческим детям.
Само собой разумеется, в доме имелся чердак для сушки белья, весьма успешно запиравшийся железной дверью. Он был переделен пополам нестругаными загородками. В этих загородках тысячи древесных червей, одинокие, но угрюмые клопы и тучи старой моли усердствовали, вырабатывая пылищу и труху. Над фасадом, на чердачном выступе, весьма хитроумном по архитектурному замыслу, сконфуженно вздрагивал фантастический и никакое государство не представляющий флаг. Кто-то смастерил его из оцинкованной жести и укрепил на ядре величиной с человеческую голову. Ядро было набито дробью. Впрочем, Леонард сделал это открытие лишь в двенадцатую свою весну.
Тринадцать ступенек было у лестницы, ведущей в погреб. Каждый из жильцов дома уже не раз пересчитал их – и потому эти цементные ступеньки несли вину за все неприятности, которые то и дело случались в доме. Погреб тоже был разделен загородками на квадратные закуты. Самый большой из них, сплошь завешанный холщовыми мешками фирмы «Герцог и Генрих», принадлежал управляющему, а не дворнику. Вторым по величине, к общей досаде, владели Коземунды.
Через загородки погреба нельзя было перелезть, как на чердаке: они доходили до бетонного потолка. Дверь в погреб почти никогда не закрывалась. За ней стояли: деревянная снеговая лопата, насквозь проржавленные вилы для кокса, а также расплющенная вилка в бозе почившего дамского велосипеда.
Дверь черного хода была навешана так остроумно, что, как только ее открывали, немедленно вступала в борьбу с дверью погреба. Хотя в углу двора около черного хода вечно стоял невыносимый сквозняк, дверь служила верой и правдой и никогда не болела. Скорей всего благодаря слою жирной грязи толщиной с хороший омлет, предохранявшей ее от холода. Снаружи перед нею, разинув пасть, конечно в дни, когда их опорожняли, строем стояли восемь штук урн. В остальное время они истекали мусором и грязью. Земля во дворе, исхоженная и темная, казалась вымешанной из теплого хлеба домашней выпечки. Из нее неожиданно вырастала штанга для выбивания ковров. А подальше сутулилась подозрительная на туберкулез бузина. Кустистая трава местами торчала из злобных земляных бугров, как волосы из бородавки. Двор с двух сторон огораживали ветхие доски. С третьей была стена соседнего здания. Вот и все.
Двадцать два оконных глаза одновременно пялились на четыре высоченных дерева, вздымавшихся перед домом, как рука без большого пальца.
Никакого интереса эти вязы собой не представляли, потому что мальчишкам невозможно было влезть на них. Ни дупла, ни нароста. И вдобавок еще пачкаются зеленым. Только Рупп меньшой, чей балкон приходился чуть ли не вровень с кронами деревьев, долгие годы размышлял, обломятся ли сучья, если он в недалеком будущем прыгнет на них прямо с цветочных ящиков. А когда он наконец решил попытаться, маляр, на этот раз призванный из налоговых соображений, опять грунтовал решетку. Так вот и не нашла своего разрешения важная проблема, которая, несомненно, взволновала бы всю Мондштрассе.
Между третьим и четвертым вязом земля просела и образовалась небольшая рытвина. Когда шел дождь, в ней собиралась вода, уходившая, только если спицей от зонта проковырять засорившуюся решетку над сточным люком.
По воскресеньям, около одиннадцати часов, ученый Вилли Хербст, давно уже не читавший лекций, делал десять приседаний под третьим из четырех вязов. Господин Хербст в течение двадцати лет приходил по воскресеньям обедать к своей старухе сестре. Однажды он нечаянно сделал только восемь приседаний. Это всполошило почти весь дом.
Да, таковы были люди, жившие в доходном доме под номером 46 на Мондштрассе. В подъезде рядом с инструкцией «О. пользовании газовым освещением», сильно засиженной мухами, висели еще две серые доски с выдвижными табличками, на которых значились имена жильцов. Но таблички безнадежно устарели, их изготовил косоглазый Вилли, сын дворника Герлиха, еще в восьмом классе. Теперь Вилли был уже отцом двух внебрачных детей. Так быстро шло время. Если принять в расчет, что в старинном доходном палаццо жили семьдесят два человека и каждый в среднем достигал шестидесяти лет, то раз в году кто-нибудь из них непременно должен был сыграть в ящик.
Это обстоятельство вкупе со свадьбами и переездами на другую квартиру — что, впрочем, случалось редко, так как жильцы были не склонны менять кукушку на ястреба, — а также еще реже случавшимися отъездами в другой город и создавало «текучесть и обновление контингента жильцов», как интеллигентно и остроумно заметил на общем собрании бухгалтер Аменд. В общем же обитатели Мондштрассе, и в первую очередь дома номер 46, с нежностью и незаурядным упорством были привержены к своему дому. Почти все они любили радостное, как весть об облегченье, позвякиванье фарфоровой груши в уборной, спуск жалюзи над витриной молочного магазина и грохот железных ободьев, которые гоняли по тротуару быстроногие ребятишки. Они наслаждались не без доли мазохизма даже визгливым, как пила, голосом дворничихи. Среди них не было ни одного, кто по звуку захлопываемой двери не угадывал бы настроения, состояния здоровья, успешно или неуспешно законченного дня своего соседа. Каждое шарканье подошвы, стук велосипедов, устанавливаемых на всех этажах, пыхтенье старух с полными ведрами угля, мокрые полосы на вытертой лестнице и жестяное хлопанье почтового ящика, из которого вынимают письма, — все здесь подвергалось точному и меткому анализу.
Когда «муженек» по вечерам отпирал дверь, фрау Блетш, женщина отнюдь не светлого ума, по звяканью связки ключей мигом угадывала его супружеские намерения. И руководствовалась ими. В доме сумели так приспособиться к совместной жизни, что она достигла своего рода гармонии, а, может быть, лучше это назвать монотонностью. Тем не менее у каждого была своя особая индивидуальность, которую гордо именовали «личной жизнью».
На четвертом этаже личной жизнью прежде всего жила фрейлейн Сидония Душке. Она уже не раз отмечала, что господь бог нарек ее, как, впрочем, и многих других людей, самым что ни на есть подходящим именем. Она была в высшей степени душевной особой, хотя ей уже стукнуло пятьдесят три, и она сознавала и то и другое. Сидония жила на ренту, которую ей выплачивал оптовый торговец канцелярскими принадлежностями. Ее покойная мать была участницей в его деле. Когда Сидонии было двадцать три года, с ней приключилась великая любовь. Она доблестно законсервировала ее и сохраняла поныне. Есть люди, способные всю жизнь любоваться свадебными подарками, шкатулками и столовым серебром, которыми они, согласно немецкому обычаю, ни разу не воспользовались, так и фрейлейн Сидония Душке всю жизнь радовалась подарку— своей единственной любви. Это была любовь до того настоящая, что ее и полировать-то не приходилось. Восемьдесят четвертой пробы. Все главы романа фрейлейн Душке во времени совпадали с той или иной меланхолической или нежной песенкой, бывшей тогда «гвоздем сезона». Когда Гельмут в старом кафе у железнодорожного переезда впервые пригласил ее танцевать, там играли «Прощай, мой маленький гвардеец».