Шрифт:
Это было тяжелое воспоминание, потому что оно было о смерти. Но вместе с тем оно было счастливое, потому что прямо у Ивана на глазах смерть отступила, и это произошло от одного только взгляда, которым едва знакомая женщина смотрела даже не на него, а на своего мужа.
Иван Шевардин не то что бы не любил, а, скорее, боялся такой вот сшибки воспоминаний, которая происходила каждый раз, когда он попадал во двор своего детства. Когда-то он даже обрадовался, узнав, что Лиде, оказывается, вовсе не нравится жить в его просторной квартире. После первого полета ему предложили жилье в Звездном городке. Предложили ненастоятельно, только потому, что так было положено — ведь вообще-то жилплощадь у него имелась, и даже в избытке. Шевардин хотел отказаться, но Лида неожиданно заявила, что только и мечтает поскорее переехать с Малой Дмитровки — или нет, тогда это была еще улица Чехова — хоть куда-нибудь, а уж тем более в родной Звездный, поближе к маме.
— Как в могиле тут у тебя, — объяснила она.
Шевардин вздрогнул. Лида никогда не отличалась тактом, но ему от нее такт ведь и не требовался. А что ему требовалось от нее? Этого он не знал. Как ни странно, не знал не только теперь, в этот вечер, когда закончилась его нелепая, но долгая семейная жизнь, а не знал, кажется, никогда.
Иван всю дорогу пытался вспомнить: как все было, когда он женился, нет, даже не когда женился, — тогда-то все произошло само собою, а в самом начале?..
Может быть, он просто пытался этими воспоминаниями о том, как Лида вошла в его жизнь, отогнать от себя другие воспоминания, которые каждый раз охватывали его в родном дворе? А может, она разбередила его словами про свою растоптанную любовь, и он мысленно искал себе оправдания?
Он не мог этого понять, но воспоминания теснились в нем, и круги его воспоминаний — круги, в центре которых он остался сейчас в одиночестве, — были очень широки.
ГЛАВА 3
Иван пошел в армию, потому что так и не решил, кем он хочет быть. То есть он, может, и решил бы это к окончанию школы: при всей своей импульсивности, внутренне он был хорошо организован, особенно благодаря спорту. Но на окончание школы пришлось то, что пришлось, и в ошеломлении потери ему было не до выбора профессии. Так что армия получилась сама собой, и даже не просто армия, а флот — его призвали на три года на Черноморский флот, в Севастополь.
И только когда это произошло, когда он уже служил матросом на флагманском корабле, Иван понял, как это тяжело для него… Нет, его совсем не угнетали физические тяготы службы: ему нетрудно было вставать по сигналу и драить— палубу. Но то, что жизнь перестала ему принадлежать, что вся она подчинена теперь каким-то правилам, которые установил кто-то посторонний, но установил почему-то для него, — к этому привыкнуть было невозможно.
Когда-то папа говорил ему:
— Ваня, ты совершенно не умеешь жить в рамках относительных ценностей. Вот что такое твоя четвертная тройка по физике? Именно это! Ты все схватываешь на лету, а уж физические законы чувствуешь просто кончиками пальцев, и тебе, конечно, не составило бы никакого труда получить пятерку. Все дело только в том, что пятерка для тебя — относительная ценность, и ты не понимаешь, зачем ее получать. Разве не так?
— Ну, так, — мрачно отвечал Ваня.
Насчет относительных ценностей он понимал не очень, но то, что легко получил бы пятерку по физике, если бы учил все параграфы, а не только самые интересные, — это он знал наверняка.
— Вот видишь, — говорил Леонид Иванович. — Но ведь без этого нельзя — вся человеческая жизнь состоит из череды относительных ценностей. Абсолютных не так уж много, и совсем уж небольшое их количество относится к обществу. Как ты будешь жить с людьми, если не научишься делать то, что надо, просто потому, что это надо?
— Потому что надо? — пожимал плечами Ваня. — А зачем надо?
Папа только вздыхал
И вот теперь этот вопрос — «зачем надо?» — вставал перед матросом Шевардиным ежедневно. Армейская жизнь сплошь состояла из относительных ценностей, абсолютной — такой, в которую Иван поверил бы мгновенно, потому что мгновенно почувствовал бы ее всем своим существом, — не было ни одной.
Все переменилось однажды ночью — теплой, какая бывает только в августе и, наверное, только в Крыму, но, в общем, вполне обычной ночью. Иван не был дежурным и даже не помнил, зачем вышел в неположенное время на палубу. Сердце теснила смутная тоска — потому, наверное.
Он подошел к самому борту корабля и остановился, глядя вниз на темную воду. Море мощно колыхалось под ним, под кораблем и под небом, которое отражалось в нем необычными лучами: звезды как будто пронизывали светом водную толщу. Он подумал вот так — что звезды пронизывают море до самого дна, — случайно, и тут же задрал голову, словно хотел проверить, правда ли это.
Звезды стояли над ним так, что у него вдруг остановилось дыхание. Он тысячу раз за свою жизнь видел эти звезды — или не эти, южные, а другие, московские, неважно — и сотни раз видел их уже здесь, над Черным морем. И что вдруг произошло, от чего у него чуть сердце не остановилось? Этого Иван не знал.
Он смотрел на то, что было у него над головой — мерцало, сияло, манило, втягивало в себя, как-то по-особенному втягивало, ласково, как своего, что ли, да, наверное, так… Он смотрел на все это и чувствовал, что вот это, оно — Иван не мог найти для того, что видел, ни одного внятного названия, — то же самое, что он почувствовал ночью в квартире Ермоловых, когда смотрел на Анюту и арзамасский ужас отступал, навсегда отступал от него. Темное, полное звезд небо было сродни отступлению ужаса. Но, в отличие от того, что Иван лишь чувствовал в самом существовании Анны Ермоловой и чего совсем не понимал, — небо в торжествующих звездах было понятно, как дыхание. И, будучи таким понятным, ничуть не теряло в своей мощи.