Шрифт:
Кончается тем, что Кнобеля зовут из коридора, он вынужден расстаться со мной и спрашивает, уже со связкой ключей в руке:
– И вы что-нибудь поймали?
– Еще бы!
– говорю я.
– Вот та-акущую рыбину!
Прокурор, единственный, кому я мог бы почти искренне поведать об истинной своей беде, сегодня прощается со мной. Они с женой (она снова передает мне поклон) уезжают на десять дней в Понтрезину. Мы желаем друг другу "всего наилучшего".
Волосы у нее рыжие, - сейчас это модно, - даже очень рыжие, но не как варенье из шиповника, скорее красновато-оранжевые, как сурик. Очень оригинально. А кожа светлая: алебастр с веснушками. Красиво и тоже оригинально. А глаза? Я бы сказал, подернутые влагой, даже когда она не плачет... Голубовато-зеленые, как грань бесцветного стекла, но они одушевленные и потому непрозрачные. К сожаленью, она подбривает брови тонкие дуги придают ее лицу грациозную жесткость, но и какое-то сходство с маской - застывшее удивление. Нос изящный, выразительные ноздри, особенно в профиль. Губы, на мой вкус, тонковаты, но в них, должно быть, таится чувственность, надо только ее разбудить; тело в облегающем черном костюме гибкое, ловкое, как у мальчика, в ней нельзя не признать танцовщицу, и она напоминает эфеба - неожиданная прелесть в женщине ее лет. Она много курит. В очень узкой руке - когда она сминает в пепельнице недокуренную сигарету чувствуется сила, неосознанная властность, хотя себе она, видимо, кажется хрупким созданием. Говорит она очень тихо, чтобы собеседник не смел орать. Спекуляция на собственной слабости - уловка, пожалуй, неосознанная. Благоухает она одуряюще, как мне успел доложить Кнобель; духи превосходные, вероятно, очень известная фирма, сразу вспоминается Париж и парфюмерные магазины на Вандомской площади.
– Как ты поживаешь?
– спрашивает она.
Хотя манера отвечать на вопрос вопросом свойственна не ей одной, а всем женщинам на свете, у меня возникает опасное ощущенье, что когда-то давно я с ней уже встречался.
– Разве ты не узнаешь меня?
Навязчивая идея, что я ее муж - не притворство, она проявляется даже в мелочах.
– Разве ты бросил курить?
Она спрашивает не по существу, ждет одного-единственного ответа, а все прочее пропускает мимо ушей - беседа не клеится, и потому я немного спустя рассказываю забавную маленькую историю об Исидоре, но, применяясь к обстоятельствам красивой гостьи, опускаю пятерых детей, все представляю как сон, на днях приснившийся мне; в этом варианте Исидор, возвратившись, не стреляет в торт, а показывает жене свои руки, покрытые стигмами... Безумный сон!
– Ах, - вздыхает дама, - ты все тот же, с тобой ни одним разумным словом не обменяешься, вечно дикие фантазии - игра воображения!
Смешно, досадно, даже трогательно: вот она сидит на моей койке, дама из Парижа в черном костюме, и курит сигарету за сигаретой; она отнюдь не глупа, с ней можно провести чудесный вечер, даже больше чем вечер. Ее немного усталая и почему-то горькая улыбка обворожительна, хочется понять, что кроется за этой улыбкой: невольно снова и снова глядишь на ее губы и все время чувствуешь свои. Но она не может избавиться от навязчивой идеи, что знает меня. Она и мысли не допускает, что я не ее пропавший Штиллер, и все время говорит о своем браке - как я понимаю, не слишком удачном. Я неоднократно высказываю свои сожаления. А когда мне удается вставить слово она не болтлива, напротив, часто прерывает свою речь курением, как-то горько молчит, и перебить это молчание труднее, чем поток слов, - я наконец говорю:
– Надеюсь, мадам, вас поставили в известность, что вы беседуете с убийцей?
Это она пропускает мимо ушей, как неудачную шутку.
– Я убийца, - повторяю я, - хотя швейцарской полиции пока и не удалось этого установить... Я убил свою жену.
Никакого впечатления!
– Ты смешон!
– говорит она.
– Действительно смешон! Подумай только, мы не виделись полжизни, а ты опять носишься со своими дикими фантазиями.
Она так серьезна, что минутами я теряю уверенность, - конечно, не в том, что убил жену, а в том, что мне удастся избавить эту несчастную от ее навязчивой идеи. Что ей, собственно, нужно от меня? Я, в свою очередь, вполне серьезно пытаюсь ее убедить, что мы никогда не состояли в браке, но она вскакивает с моей койки, мечется по камере, встряхивает рыжими волосами, останавливается у зарешеченного окошка, курит - узкие руки в карманах строгого костюма - и молчит, глядя на осенние каштаны. Я не вижу ее лица.
– Мадам, - говорю я и беру у нее сигарету, - вы приехали простить своего пропавшего мужа. Вы долгие годы ждали этого важного, даже торжественного часа и, конечно, перенесли тяжелый удар, убедившись, что я не тот, кого вы, повинуясь жажде всепрощения, хотели простить, не тот, кто вам нужен и кого вы ждали. Я не тот человек, мадам...
В ответ она выпускает струйку дыма.
– Мне кажется, - говорю я и делаю то же самое, - все совершенно ясно, нам не о чем больше говорить.
– Что совершенно ясно?
– Что я не ваш пропавший муж.
– Как так?
– Она на меня не смотрит.
Я вижу только ее изящный затылок.
– Мадам, - все так же серьезно говорю я.
– Меня до глубины души трогает рассказ о вашем несчастном браке, но, не прогневайтесь, чем дольше я вас слушаю, тем меньше понимаю - что вам угодно от меня? От меня, убившего свою жену. А вы, мадам, слава богу, отлично перенесли свой несчастный брак, откровенно говоря, я не понимаю, что, собственно, вы хотите мне простить?
Молчание.
– Вы живете в Париже?
– спрашиваю я.
Она оборачивается; с ее растерянного лица как бы спала маска - оно сделалось красивее, живее, и мне начинает казаться, что встреча наша возможна, возможна на самом деле. Сейчас у бедной Юлики такое лицо, что хочется поцеловать ее в лоб, и я, наверно, должен был бы это сделать, не убоявшись, что она ложно истолкует мой поцелуй. Но мгновенье спустя ее лицо снова как бы замыкается и снова эта навязчива идея:
– Анатоль, что с тобой?
Я опять повторяю:
– Моя фамилия Уайт.
Она обращает против меня мое же оружие, делает вид, что это я одержим навязчивой идеей. Бросает горящую сигарету в окно (это здесь строго запрещено, как, впрочем, и многое другое) и подходит ко мне; она не обнимает меня, но уверена, что сейчас я обниму ее и, охваченный раскаяньем, буду молить о прощении... На момент я чувствую себя беззащитным, улыбаюсь, хотя мне ничуть не смешно. Если бы даже я был гномом, минотавром, черт знает кем, это бы ничего не изменило, ровно ничего, она просто не может воспринять меня по-иному. Я ее пропавший Штиллер, и баста!