Шрифт:
Стараясь сдержать дрожь в руке, Кузнецов пригубил кружку, почувствовал ее запах, но, перебарывая себя, подумал, что сейчас озноб пройдет, зажжется в теле облегчающее тепло, и натянуто сказал:
– Ну что ж… Смерть немецким оккупантам!
Уже насилуя себя, выпил отдающую сивухой, ржавым железом жгучую жидкость и закашлялся. Он ненавидел водку, никак не мог привыкнуть к ней, к этой каждодневной фронтовой порции.
– Ужасная бурда!
– воскликнул Давлатян.
– Невозможно пить. Самоубийство! Я же говорил…
– Суп-пюре для закуски, товарищ лейтенант.
– Нечаев усмехнулся, пододвинул котелок.
– Бывает. Не в то горло пошло.
– Видимо, - почти неслышно ответил Кузнецов, но к котелку не притронулся, взял с брезента осколочек ржаного сухаря и, прислонясь к стене спиной, стал жевать.
– Скажите, Нечаев, - не подымая головы, сказала Зоя.
– Где вы взяли этот альбом? Зачем он вам? Ужасный альбом…
«Почему она здесь, а не с Дроздовским?
– подумал Кузнецов, как бы отдаленно вслушиваясь в голос Зои, чувствуя разлившееся в животе тепло.
– Непонятно все это».
– Не верите вы мне никак, Зоечка, хоть вешайся от недоверия. Думаете, я бульварный пижон. Клешник-трепач?
– с веселой убедительностью произнес Нечаев.
– Разрешите данные представить. Выменял на формировке за пачку табаку у одного фронтовика. Тот говорил: у убитой немки под Воронежем в штабной машине взял. Любопытно все-таки. Для интереса сохранил. Не немка, а царь-баба была. Вы посмотрите дальше.
– Странно, - сказала она, задумчиво листая альбомчик.
– Очень странно…
– Что же странно, Зоечка?
– Нечаев придвинулся на локтях ближе к Зое.
– Любопытно очень.
– Какая красивая немка! Лицо, фигура… Вот здесь, в купальнике. У нее был какой-то чин?
– проговорила Зоя, разглядывая фотографии.
– Смотрите, как она гордо носила форму. Как в корсет затягивалась.
– Эсэсовка, - подтвердил Нечаев.
– Выправка - грудь вперед! Вот это грудь, Зоечка.
– Вам что, нравится?
– Не так чтоб очень. Но ничего. Экземпляр.
Лейтенант Давлатян с выступившими яркими пятнами на щеках, выгибая шею, скашивал сливовые свои глаза в альбом. Кузнецов же, отклонясь к стене, из тени смотрел на Зою, на ее освещенное пламенем бензина наклоненное лицо и с необъяснимым напряжением памяти отыскивал в длинных полосках ее бровей, в ее опущенных глазах, в этом обтянутом замшей альбомчике что-то неуловимо знакомое, бывшее когда-то, где он видел ее, Зою, в неправдоподобно теплой тишине, в часы вечернего снегопада за окном, в уютно натопленном на ночь доме, за столом, покрытым к празднику чистой белой скатертью; раскрытый семейный альбом на скатерти, и чьи-то милые лица освещены настольной лампой, а позади, за светом - бархатный полумрак комнаты, пахнущий вымытым полом, с темным прямоугольником старого трюмо, с поблескивающими в таинственной глубине его никелированными шарами на высокой спинке старомодной кровати. Но никелированная кровать и это старинное трюмо были в московской квартире на Пятницкой, и он мог видеть так близко, так покойно и родственно только мать или сестру и никогда не мог видеть в той комнате наклоненное лицо Зои за столом рядом с сестрой и матерью, рядом с тем роскошным и смешным, пожелтевшим от времени столетним трюмо, единственной гордостью матери и памятью об отце - это трюмо в день свадьбы купил он, кажется, у какого-то нэпмана, чрезвычайно довольный своим роскошным подарком…
– Видно, она из богатой семьи. Как вы думаете, Кузнецов? Что вы притихли?
– Нет, я не притих.
– Кузнецов стряхнул мягкую дремоту оцепенения; Зоя смотрела на него с вопросительной улыбкой.
– Вы… о немке?..
– спросил он.
– Да.
Эти фотографии убитой немки он видел раньше: в эшелоне альбомчик ходил по рукам; от нечего делать Нечаев показывал его всему взводу. И сейчас, услышав вопрос Зои, Кузнецов без особого интереса взглянул на фотографии. Молодая белокурая немка в облитом по талии мундире смеялась в объектив, вызывающе счастливая в окружении улыбающейся семьи, полукругом рассевшейся в плетеных креслах за низким столиком, среди сказочно яркой зеленой лужайки перед чистым, аккуратным дачным домиком. На другой фотографии - золотистый пляж, слепяще-снежные в морской сини паруса яхт, на берегу белые тенты, и шоколадно-загорелая немка в купальнике стоит картинно и гордо, обняв за плечи свою подругу с кукольно-нежным личиком, в накинутом на голое тело цветном халатике, с распущенными по плечам пышными волосами. Потом множество напряженных и строгих женских лиц, множество обтянутых по выпирающим грудям мундиров на фоне казарменного здания. Затем еще одна фотография на море: надутый парус накренившейся яхты, влажные от брызг сильные бедра этой белокурой немки, мужественно подтягивающей снасть над головой пышноволосой подруги, испуганно обнявшей ее полные ноги под брызгами вздыбленной волны.
– Эта беленькая… наверно, нравилась мужчинам, - сказала Зоя, не подымая глаз.
– Все-таки красива… А вам нравится она, Давлатян?
Лейтенант Давлатян, занятый супом, не ожидая вопроса, сделал торопливый глоток и проговорил сердито:
– Ужасно недосаливает суп наш уважаемый повар. В горло не лезет. Подавиться можно… Отвратительное лицо!
– заявил он, скользнув краешком глаза по фотографии.
– Что здесь может нравиться? Эсэсовка и дурища наверняка. Улыбается, как кошка. Ненавижу эти фашистские морды! Как она может улыбаться?
«Да, он прав, - подумал Кузнецов.
– Почему у меня тоже, когда вижу что-нибудь из Германии, сразу подкатывает что-то к горлу?»
– Насчет вкусов не спорят, Зоечка!
– сказал, захохотав, Нечаев.
– Тут я выдрал в конце. Посмотрели бы, что у нее за картинки были - умереть можно! Разный разврат. Особенно женский. Знаете, такая поэтесса Сафо была? В Риме…
– Ну и что?
– Зоя удивленно повела на него длинными бровями.
– Только не в Риме, а в Греции. И что же?
– Вы опять начинаете? О каком таком разврате вы говорите Зое, Нечаев?
– краснея, одернул Давлатян.
– У вас бзик какой-то! Или вы лишних сто граммов выпили?
– Сто свои, товарищ лейтенант. Трезв, как молодая монашка.
– Давлатян, вы меня защищаете?
– сказала Зоя ласково и положила ладонь ему на плечо, тихонько погладила.
– Какой вы чудесный мальчик! Ни о чем не знаете?.. А я уже видела эту гадость в одном немецком блиндаже под Харьковом… Когда вырывались из окружения. Оклеен был весь блиндаж.
Давлатян в растерянности вывернул плечо из-под ее снисходительно и нежно гладящих пальцев и, взъерошенный, проговорил:
– Оставьте, пожалуйста, товарищ санинструктор, свои неуместные замечания! Я не мальчик. И не гладьте меня, пожалуйста. Я не люблю…