Шрифт:
– Борющиейся с коммунизмом! – крикнул Фактарович и взмахнул руками. И, может быть, потому, что его голова горела, он заговорил безудержно и громко о великой социалистической революции. И странное дело, – хотя за темным окном раздавался равномерный ужасающий гул молча идущих полков, – не было сомнения, что сила на стороне этого человека, стоящего у окна большой полутемной комнаты.
Да, сила была на их стороне. И именно она, эта упорная, несгибаемая, яростная сила питала презрение этих людей к остающимся в стороне от их великой борьбы обывателям. Но если презрение старика Верхотурского к своему старому гимназическому товарищу, погрязшему в обывательском болоте, было легким, насмешливым, отчасти даже добродушным, то у военкома Фактаровича оно граничило чуть ли не с ненавистью:
...
…Они остались в комнате, уставленной мешками сахара, крупы и муки. На стенах висели венки лука, длинные связки коричневых сухих грибов. Под постелью Верхотурского стояло корыто, полное золотого пшена, а военкомы, подходя к своим дачным складным кроваткам, ступали осторожно, чтобы не повредить громадных глиняных горшков с повидлом и мариноваными грушами, стеклянных банок с малиновым и вишневым вареньем. Они ночевали в комнате, превращенной в кладовую, и хотя комната была очень велика, в ней негде было повернуться, ибо Марья Андреевна славилась как отличная хозяйка, а доктор имел большую практику в окрестных деревнях…
Фактарович икнул и заговорил плачущим голосом:
– Товарищи, я здесь с ума сойду. Я задыхаюсь в этой обстановке. Я ведь сам жил в такой семейке, у своего папаши…
Этот сытый, спокойный и ласковый дом напоминал ему детство. Марья Андреевна характером очень походила на его тетку – старшую сестру отца. И он вспомнил, как год назад, будучи следователем чека, он пришел ночью арестовывать ее мужа – дядю Зяму, веселого толстяка, киевского присяжного поверенного. Дядю приговорили к заключению в концентрационном лагере до окончания Гражданской войны, но он заразился сыпняком и умер. И Фактарович вспомнил, как тетка пришла к нему в чека и он сказал ей о смерти мужа. Она закрыла лицо руками и бормотала: «Боже мой, Боже мой», – совсем так, как это делает Марья Андреевна.
Жена доктора Марья Андреевна напомнила Фактаровичу его тетку старшую сестру отца. А сам доктор, – хоть об этом тут и не говорится, – вероятно, мало чем отличался от его дяди Зямы, киевского присяжного поверенного, погибшего в концентрационном лагере. Во всяком случае, ему вполне могла выпасть такая же судьба. И можно не сомневаться, что Фактарович, если бы ему пришлось арестовывать доктора, не дрогнул бы, выполняя это очередное партийное поручение, как он не дрогнул, арестовывая мужа своей родной тетки. О том, что доктор – «чуждый элемент», чуть ли даже не «недорезанный буржуй», комиссары говорят, ничуть не стесняясь присутствием членов его семьи – жены Марьи Андреевны и сына (подростка) Коли, который глядит на них с обожанием.
Разговоры эти велись обычно за обедом, – «этим великим таинством, которое Марья Андреевна совершала с торжественностью и серьезностью»:
...
Она волновалась перед каждым блюдом, огорчалась, когда Верхотурский отказывался есть, и радовалась, когда Москвин шутя управился с третьим «добавком». Ей все казалось, что обедающим не нравится еда, что курица пережарена и недостаточно молода…
– Скажите откровенно, – допрашивала она Верхотурского, – вы не едите, потому что вам не нравится? – И на лице ее были тревога и огорчение.
Обедали мирно, – доктор не говорил про политику, только рассказал случай из своей практики…
– Удивительное дело, – сказал Верхотурский, – мы с тобой не виделись около сорока лет, а встретились и начали говорить друг другу «ты».
– Юность, юность, – проговорил доктор. – Gaudeamus igitur.
– Какого там ляда igitur, – сердито сказал Верхотурский, – и где этот самый igitur! Я вот смотрю на тебя и на себя – точно сорок лет бежали друг от друга.
– Конечно, мы разные люди, – сказал доктор. – Ты занимался политикой, а я медициной. Профессия накладывает громадный отпечаток.
– Да не о том, – сказал Верхотурский и ударил куриной костью по краю стола.
– Речь о том, что ты буржуй и обыватель, – сказал Коля профессорским тоном и покраснел до ушей.
– Видали? – добродушно спросил доктор. – Каков домашний Робеспьер, это в собственной-то семье…
– Конечно, буржуй, – подтвердила Марья Андреевна, – недорезанный буржуй…
– Ну какой же он буржуй? – сказал Москвин. – Доктора – они труженики.
Не только Москвин, заступившийся за доктора (скорее всего из деликатности, чтобы замять неприятный разговор), но и Фактарович, и Верхотурский, этот неприятный разговор начавший, всерьез, конечно, не думают, что доктор – недорезанный буржуй. Но… Вот, например, такой эпизод, вроде бы даже и не имеющий никакого отношения к сюжету рассказа, к главной его теме. Комиссары глядят в окно и видят там такую картинку Польский солдат снял с какого-то обывателя ботинки. Но обыватель ботинки не отдает, подымает крик, из окон высовываются другие обыватели, и солдат в конце концов швыряет эти злосчастные ботинки своей жертве и, посрамленный, уходит: