Шрифт:
С виска у бойца живой струйкой стекала кровь.
Оба кончились…
Темнело.
Продолжали выносить. Живые спасали мертвых. Тащили на себе, а мертвые, принимая на себя пули, спасали живых…
Немцы свирепели. Они не могли не видеть, что русские солдаты заняты нелегкой и печальной работой — выносят убитых. Но чужая сторона, готовая смешать все с землей, обычаям морали не внемлет. Обстрел не прекращается. Начали подсвечивать местность ракетами, и все, что могло, выплескивало свинец и сталь, стреляло часто, нещадно, внахлест, будто и впрямь немцев еще устрашали мертвые.
Обычно мертвые отвращают от себя живых. Душу человека, видящего труп, щемит мысль о собственной смерти, и потому мертвые пугают живых.
Но в этом тяжком сражении понималось все по–другому. Живые привыкли к крови, к смертям, и мертвые перестали пугать, они остались в родстве с теми, кто шел плечо в плечо по изрытому и обожженному полю. И не потому ли бойцы строго и заботливо берегли павших товарищей, не оставляли их на глумление врагу, сносили в тихое, защищенное от огня место и там хоронили.
Сейчас таким местом для погребения был избран курган за полковыми тылами.
Гребенников осмотрелся, кто бы помог ему нести этих двоих. Незанятых бойцов поблизости не увидел: каждый тащил свою ношу. Он решил управиться сам. Но как нести? Один был плечистый и грузный, другой, только что убитый, тоже казался тяжелым. Комиссар решил переносить по одному; завернул в шинель грузного, взвалил на спину, тащил, пока не устал, потом, чтобы не потерять в темноте, вернулся за другим.
Пи–и–ить… — вдруг услышал он шипение, выдавленное из горла человека, которого считал мертвым, и отпрянул на миг — так удивительна была эта радостная напуганность! Иван Мартынович пошарил сбоку, отстегнул от своего ремня флягу, взболтал: гремит во фляге песок, нет воды. Огорчился, заметив на алюминиевой боковине рваную дырку. «Тьфу… Какая досада. Вытекла», — пожалел он и взвалил на плечо раненого, уторопленно зашагал.
Стучали дальние чужие пулеметы, мигали трассирующие пули, и темнота казалась прошитой стремительными звездами. Гребенников шел, не пригибаясь. Хотел услышать стон, хотя бы вздох, но боец опять затих, руки его, ставшие необычайно длинными, свисли и болтались в ногах комиссара, мешая шагать. Гимнастерка у Гребенникова взмокла и прилипала к телу. Задыхаясь, он шумно и протяжно вбирал в себя воздух, а его не хватало.
До кургана — рукой подать, а как тяжело и долго идти. И комиссара торопил собственный же голос: «Пить. Жив». И едва положил раненого на землю, чтобы передохнуть, — встревожился: где найти воды? Кричал, звал кого–либо из темноты: голос тонул в ночи, как в пропасти. Обрадованно встрепенулся: да есть же, наверное, вода у самого раненого. Ощупал всего. Нет, фляги не нашел. Что–то заставило комиссара прикоснуться пальцами к губам бойца — ужаснулся: холодные. А может, захолодели в ночи — ведь уже студено — и от потери крови. Хотел разжать зубы, не поддаются — как сплавленные! «Да жив ли ты?» — страшно ударило в голову, и комиссар у запястья сжал его ледяную руку — ждал, бьется ли пульс. Время казалось бесконечным, но не дождался ответных ударов крови.
Горло сдавила сухая спазма. «Мертв, — подумал Иван Мартынович — И почему мне показалось, что ранен, просит воды… Это же я сам просил пить. Сам!» Медленно взвалил труп на плечи, медленно подошел к кургану.
— Товарищ комиссар, копать пора, — раздался голос из–за спины. — К утру нужно управиться, иначе… — Подошедший не досказал, но его предостережение, что будет иначе, вырвало комиссара из состояния задумчивости. Подымая голову, Иван Мартынович оглянулся: возле него стоял старшина, лицо его было покрыто частой вязью морщинок, в правой руке он держал лопату, а в левой, под мышкой, — отливающую надраенной медью трубу. Старшина был в духовом оркестре. Во время походов, иногда перед самым сражением оркестр играл бравурные марши, а после боя занимался погребением.
Где прикажете рыть? — переспросил старшина.
Иван Мартынович, не ответив, кивнул на курган.
Испокон веку курганы становились местами воинских погребений и нетленной славы. Курганы — сколько их раскинуто в здешних степях! — седеют молчаливо и гордо, их покой караулят степные орлы…
Команда — восемнадцать музыкантов — копает лопата в лопату, напряженно и без роздыха. Площадка, где стояли орудия на прямой наводке, теперь должна быть могилой.
Как, товарищ комиссар, нормально? — спросил старшина, вытирая мокрое лицо.
Гребенников вскинул на него взгляд, полный недоумения:
— Откуда мне знать?
— Нет, я не о том… Поместятся ли все? — проговорил старшина и добавил скрипучим голом: — Надо бы, кажется, поглубже взять. — И опять принялся рыть, теперь уже не вширь, а в глубину, выкидывая через голову донную землю.
А Гребенников глядел на могилу, и тяжелые мысли сдавливали ему голову.
На фронте по–разному хоронят людей.
Солдаты в бой идут вместе и в могилу ложатся сообща. К смерти на войне привыкают, как к чему–то естественному, не обескураживающему никого явлению; слез не льют, даже близкие побратимы глотают закипевшую слезу, и поминок не устраивают, потому что знают, что такая же участь может постигнуть -и других…
Уже светло. Убитых опускали в могилу, стараясь уложить поплотнее в рядках и ногами на запад, будто и от них, мертвых, ждали, что они еще шагнут вперед…
Прежде чем опустить очередного, выбирали у него все из карманов: немудреные вещички, документы письма, фотокарточки — и все это передавали комиссару.
Гребенников пробегал глазами, не задерживая внимание, лишь бы только знать, есть ли адрес, потом кивал головой, что было сигналом для похоронной команды опускать погибшего.
Когда рядки заполнили могилу, Иван Мартынович встал, приблизился к краю обширной могилы, постоял в скорбной задумчивости, промолвил: