Шрифт:
Сказочным радостным теремом сиял перед Сушкиным обычный газетный киоск. Как это люди не видят его красоты и волшебства. Хоть весь день можно разглядывать прилепленные с той стороны к стеклу обложки, открытки, портреты артистов, марки, значки. И мылом киоск торгует, и пастой, и бритвами — утренние товары! Целый пестрый остров среди улицы, Африка с чудесами! И чего они торопят киоскершу — она и без того проворно, ловким вывертом раскладывает газеты, шустро считает их по уголкам, как кассир деньги, — раз-раз, все готово, и вот уж Генерал отваливает, разворачивая на ходу газету «Красную звезду», и охает, и горько матерится, увидав чей-то некролог.
Речь Генерала напоминает Сушкину Люкина. Повар выписался давно, вдруг закапризничал, не долечившись, поссорился со Львом Михайловичем, нехорошо обозвал безответную Сагиду. Он заставил жену побегать по другим клиникам и институтам, чтобы показали его светилам. Грозился Люкин да и начал потихоньку опять пить да курить, пока «кондратий, дрянь, не хватит без всяких врачей», чтобы все само собой вышло. И ушел, сорвался, обложив всех еще напоследок вместо «спасибо» и разных букетов и подарков, как другие подносят врачам и сестрам, — обещал заехать, навестить Сушкина, принести гостинцев, но, конечно, не объявлялся больше, сгинул. Хотя не умер, жив где-нибудь, Сушкин чувствовал.
Генерал отошел, очередь быстро текла, и Сушкину жаль стало: так хорошо стоялось ему здесь с мужиками: отворачивался вместе со всеми от порыва ветра, взметающего пыль и еще прошлогодний, зимний сор, ловил табачный дымок впереди стоящего парня в кожаной куртке, от которой тоже попахивало заводом ли, машиной, чем-то родным.
Но вот и газеты, пойдем вперед.
Так совершал Сушкин свой утренний обход, тянул время, ожидая открытия магазинов. Незаметно, но быстро поднималось солнце, и так же незаметно изменялась, наполняясь, улица. Отвлекся, постоял у киоска, возвратился — и уж все по-иному. Солнце перешагнуло, захватив новый кусок земли, отогнав тени, а по улице бойко побежали машины, скопился на автобусной остановке народ, откуда-то заговорило и запело радио.
Задравши голову, Сушкин глядел, как невидимый самолет быстро кладет в небе снежный след, и, пока он глядел, солнышко успело припечь, согреть ему лицо.
Опустил голову, а там, где минуту назад ничего не было, старуха вытаскивает из подъезда детскую коляску, на лавке сидит, умывается войлочный кот, а женщина в красных брюках принесла ведро и моет такую же красную, как брюки, машину прямо у малиновой стены.
Заворачивал Сушкин и в лесопарк. Здесь под ногами было сухо и пыльно, неслышно шелестел прах убитых зимой листьев, земля уже хотела дождя, омовения. Кое-где, еще невысоко вылезши из земли, кучно зацветали, выглядывали желтеньким из зелени одуванчики. В осиннике неправдоподобно белые стояли березы, будто их выкрасили по стволам известкой, как яблони в саду. Лес точно растопыривало, распирало, деревья не зазеленели, но вот-вот должны были проклюнуться почки, кора ветвей цвела проступившей зеленью, и еще голый и сквозной лес, уже весь, в массе, особенно в осиннике, отдавал зеленым, жил, скрипел упруго и весело, сок играл, и каждая жилка наливалась силой, Лесу нравилось стойко мотаться под налетающим ветром, он лишь веселел и крепчал от его ударов, как парнишка-спортсмен на тренировке.
Что ж, и отсюда Сушкину было уходить? И это покинуть?
Сушкин возвращался грустнее прежнего, но новые перемены на улице опять захватывали и развлекали его. И машин и пешеходов становилось больше, отворялись балконы и окна, малиновые дома были неиссякаемы, как ульи, из них вылетали и вылетали работящие, как пчелы, люди. Отчего прежде, у себя, и вообще никогда до сих пор Сушкин не обращал на подобные картины внимания, не ощущал, какая разница между городом шести часов и семи, семи и половины восьмого? Отчего не испытывал при этом никакой такой любви и понимания, как хорош этот мир, каждая его частица, ребенок, мужчина, женщина? Конечно, бывало, еле успеешь ополоснуть ряху, жуя на ходу, потом в автобусе такую тебе лечебную физкультуру покажут, да еще с женой с утра полаешься, а в гараже тоже — гав, гав, то не так, это не так, — мать-перемать, да будьте вы все!.. Где ж эта его жизнь? Куда подевалась? И как это он очутился здесь, ничего не понимая?
Но ведь и там, должно быть, красиво было? Что-то должно было быть и там, как же он не видел? А теперь спохватился, да поздно?.. Эх, Шушкин! Жаль, всего жаль!
Булочная и овощной открывались в восемь, оба магазина находились рядом, в одном доме, и возле них уже стояли, дожидались старухи, но не сгрудясь в очередь, а вразнобой, на солнышке. И та девочка с белой собачкой опять была здесь. Собачка неутомимо сновала туда-сюда, но не любящие собак старухи сегодня глядели мирно: погода брала свое.
Сушкин не знал, стоять ему тоже или нет: к восьми пойдут на работу врачи, обычно он встречал внизу и Льва Михайловича, и Сагиду, и Лечебную Физкультуру, а также других, которых знал или, вернее, которые его знали и мимоходом говорили: «Шушкин, привет!» Но сегодня ему боязно показалось явиться им на глаза: вдруг вот так, с ходу, тот же Лев Михайлович скажет: «Ну, Сушкин, гуляешь? Все хорошо? Давай выписывайся!» Ну куда ему выписываться, ну зачем?..
Если отойти от булочной шагов десять, то с этого места, глядя вдоль улицы, увидишь как раз вдали, налево, въезд в больницу, два белых столба с железными воротами — правда, ворота теперь валяются на земле, оторванные тракторами. Но далековато, не увидеть, кто входит. Тем более ветер и время от времени крутится пыль. Сушкин решил не ходить, остаться в магазинах да завернуть еще потом в табачный киоск — было ему поручение и насчет сигарет, но все-таки он тут же стал представлять, как бегут на работу врачи, как нетерпеливо они перебирают ногами в лифте, пока неповоротливый Михайло Потапыч, ленясь ехать лишний раз, дожидается, когда еще подбегут и набьется побольше народу. Кое-кто, не выдержав, выскакивает и — по лестнице, а другие стонут: «Михайло Потапыч! Ну ты что?.. Дядя Миша, давай!» Но дядя Миша тянет: сейчас его минута, его власть, он пуп земли, и он затворяет наконец двери лифта, как апостол Петр врата рая.
Потом, после врачей, приезжает столовка: молодая Галка или важная Раиса Петровна привозят на машине из главного корпуса завтрак в больших серых кастрюлях и бидонах с черными буквами — их будничный вид и будничный запах каши или винегрета, а также и очередь ходячих больных в буфете в одинаковых робах, каждый со своей вилкой-ложкой, всегда напоминают Сушкину всю его прошлую жизнь: от пионерского лагеря до той столовой в его районе, куда он изредка заходил, когда надоест стряпать самому на своем подоконнике.