Шрифт:
культивируем. Ну, это ладно. А вот интересно — вы перехватили чего на дорожку, Павел Петрович, или не
очень?
— Ничего не перехватывал. Голодный.
— Вот и хорошо! Мы тоже.
Стол уже был накрыт на веранде с цветными стеклами, отчего сахар в сахарнице был зеленый, огурцы
красные, хлеб пожелтел; никакие силы не могли только затмить естественного великолепия крупной, как
яблоки, садовой земляники “Виктория”, которой было наполнено огромное фаянсовое блюдо.
— Вы любите? — сказала довольная Людмила Васильевна, указывая на землянику. — Со сливками, а?
Сама собирала. Встала в шесть часов.
— Сколько я вам хлопот доставил! — сказал Павел Петрович.
— А дачная жизнь из чего же и состоит? — ответил Румянцев. — Из одних хлопот.
— Между прочим, это правда, — подтвердила Людмила Васильевна. — Отдыха тут никакого. Утром
встанешь чуть свет, едешь в город, в институт. Вечером приезжаешь поздно.
— А в воскресенье как грянут родственники, знакомые, друзья!
— Ну что ты городишь, Гриша, ей-богу! Не слушайте вы его, Павел Петрович. Вот странный, пригласит в
гости, а сам начнет околесицу.
Распахнули окна, запах сосен вступил на веранду. В загородной прохладе елось все с таким
удовольствием и аппетитом, как никогда не естся в городе. За окнами, в кустах, возились, кричали, пели птицы.
Румянцев оборачивался по временам к окну, поджимал губы и издавал свист, очень похожий на птичий. Птицы
откликались, прилетали на подоконник и с любопытством смотрели внутрь веранды.
Что-то задело Павла Петровича под столом. Он невольно дернул ногой и заглянул под край скатерти.
— Это ежик, наш Тришка, — оказала Людмила Васильевна. Ежик побегал по веранде и отправился во
двор.
— Он у нас вместо кошки, — добавил Румянцев. — Здорово мышей ловит. Это Людочка называет его
Тришкой. Я зову: Теоретик. Откликается, понимает.
За завтраком шел разговор обо всем понемножку, о серьезном не говорили. Но когда взялись за папиросы
и устроились во дворе в шезлонгах, без пиджаков и галстуков, Румянцев принялся говорить об институтских
делах. Говорил он, правда, очень осторожно. Павел Петрович, однако, отлично понимал все его иносказания и
недомолвки. Румянцева многое не устраивало в институте. И бездельничество некоторых сотрудников, и
раздутость иных авторитетов, и завистничество, приводящее к подсиживаниям, и топтание на месте при
разработке важных тем, и отрыв от производства.
— Не понимаю, — сказал Павел Петрович. — Почему же вы не боролись за то, чтобы было иначе? Одна
дирекция с делом не справится. Надо, чтобы весь коллектив участвовал в улучшении положения в институте. А
вы, например, Григорий Ильич, всегда и всюду молчите.
— Ничего-то вы, Павел Петрович, вижу, не знаете. Было время, не молчал, говорил…
— Знаю, знаю, — перебил Павел Петрович. — Всю вашу эпопею с Мукосеевым знаю. Но ведь победили
вы, почему же эта история закрыла вам рот?
— Победил? — сказал с усмешкой Румянцев. — А какой ценой, спросите! Каким напряжением нервов и
сил! Вот они все и вышли, силы. И нервы истрепались. Не полезу я больше ни в какую драку. Я хочу жить
спокойно, спокойно работать, готовить молодые кадры. Вот к чему я стремлюсь, и ни к чему больше.
Убрав посуду после завтрака, вышла на веранду и Людмила Васильевна с третьим шезлонгом. Она
уселась поудобней, оправила платье на коленях, спросила:
— Я не помешаю вашему разговору?
— А чего там, разговор чисто теоретический, — ответил Румянцев. — Вот, говорю, не ты бы, не хватило
бы у меня силенок, сдался бы перед супостатами моими, и неизвестно, что бы из меня сейчас получилось.
— Ну до чего он любит преувеличивать! — заметила Людмила Васильевна.
— Не преувеличиваю я, Павел Петрович. Это моя спасительница, обратите внимание. Дважды спасла
меня. Первый раз на фронте, раненого. Второй раз вот тут, значит, в нашей институтской битве русских с
кабардинцами.
— На фронте? — переспросил Павел Петрович. — Вы были на фронте, Людмила Васильевна? Неужели?
Сколько же вам лет? Мне казалось, что нет и тридцати.
— Их и нет, Павел Петрович, — ответила не без кокетства Людмила Васильевна. — Еще далеко до них.