Шрифт:
И она все поняла сразу. И как упадет лбом на пол вокзала!
А метрики крепко в руке зажала.
Тогда я вынула у нее метрики из руки и протянула их солдатам. Они посмотрели и гаркнули: "А паспорт матери? Вставайте, товарищ! Поднимите товарища, негоже на полу лежать!" Солдаты подняли маму с пола, как она как слепая, ничего не видит. Стоит растрепанная, а волосы белые. И я с ужасом подумала: когда это наша мама успела стать старухой?
Мама вынула из черепаховой сумочки свой паспорт. Солдаты полистали его.
Когда мы уходили с вокзала, я услышала, как один солдат другому сказал: "Счастье тетке. Один помер, да ведь двое живы".
А когда нас мама привела домой, мы смотрели на все в доме, на мебель, обои, на пианино, на фотографии на стенах, на салфетки, на вазы, на сервиз в шкафу, как на чудо. Я закрыла глаза и вспомнила, как мы ползли по болоту.
А Кутя стал снимать штаны, чтобы пойти в ванную помыться, и у него из-за пояса шлепнулась на пол толстая тетрадка. И я узнала мой родной дневник.
Я к Куте подбежала я закричала: "Кутька, откуда у тебя эта тетрадка?! Откуда?! Такого ведь не бывает! Не бывает!"
А он мне отвечает: "Ника, ты уж совсем ничего не помнишь, что ли? Когда нас бомбили в первый раз, перед лагерем, осколок в чемоданчик попал, его чужой дядя открыл и вынул из него батон, сайку и консервы, а я бросился как лев, тоже хотел съестное вытащить, да не успел, а вытащил только тетрадку, в которую ты все пишешь, и упрятал под рубаху!"
Я прижала дневник к груди. А потом поцеловала Кутю.
Как хорошо, что я все это записала.
28 февраля 1942
Мы окна заклеили бумагой крест-накрест. Бумагу нарезали из старых газет. Я часто сижу на подоконнике и ковыряю ногтем газетную полоску. Полоска шелестит, ползет белой змеей. Внизу, за окном, фонари. От них идет мрачный, голубой, мертвенный свет. Комната полосатая: полоса света, полоса тьмы. Я знаю: сейчас загудит сирена. И надо опять бежать. И зажимать уши ладонями. Белые летние ночи ушли; сейчас черные зимние ночи. Нет, они тоже немного белые - от снега. У меня чувство, что мы живем на Луне, так все вокруг мертво, черно и бело.
Недавно ночью все небо страшно загорелось. Во мрак поднялось зарево. Люди выходили на лестничные клетки, глядели в окна. Молчали. Кто-то сказал тихо: "Горят Бадаевские склады". И кто-то так же тихо спросил: "А что теперь будет?"
На Бадаевских складах хранилось наше продовольствие. Вся еда города Ленинграда.
И кто-то третий тихо ответил: "Будет голод".
Мне теперь все время хочется есть. Нет такой минуты, чтобы я не воображала себе еду. Как я что-то с наслаждением ем. Мне снится еда во сне. Будто бы я зубы вонзаю в теплый хлеб. Или во вкусную мамину куриную котлетку. Кутя молчит, не хныкает. До войны он был такой хныкалка и капризуля, а сейчас так терпеливо переносит все. У нас на всю нашу семью, что осталась, три карточки. На них дают очень мало хлебца. Совсем чуть-чуть.
Я гляжу на пианино. Когда-то мама играла на нем. Наша мама когда-то была пианисткой. Она окончила музыкальное училище имени Римского-Корсакова. Она даже в Капелле играла. И в Филармонии работала. Наш папа увидел маму, когда она на сцене аккомпанировала певцам. И дядя Вася тоже увидел маму в концерте. Тогда она играла сольный фортепианный концерт: "Аппассионату" Бетховена, "Времена года" Чайковского. Очень красивая музыка. Я гордилась мамой. Но она ни меня, ни Кутю музыке не учила. Смеялась: "В семье достаточно одного сумасшедшего музыканта!"
А когда война началась, мама пошла работать на завод. Ее музыкальные пальчики делали снаряды для армии. Мама говорит мне: "Ника, ты уже у меня взрослая. Ты сильная, ты крепкая и выносливая! Помоги мне! Можешь рано утром пойти за хлебом?" И я киваю головой: конечно, мамочка, а как же! Мама встает в три часа ночи. К пяти утра ей надо попасть на завод. А я к пяти иду в булочную. Там уже стоят люди. Они похожи на черные тени. Я пристраиваюсь в хвост очереди. Очередь качается, как пьяная. Все мечтают о булке хлеба, а всем на ладонь кладут маленький кусочек. В нем опилки, в нем жмых, но он так чудесно пахнет! Я касаюсь хлеба губами. Искушение - сразу взять да проглотить его.
Нельзя. Тогда тебя, Ника, за твою жестокость расстрелять мало.
Я несу домой три кусочка хлеба, а на улице уже рассвело. И у меня ноги замерзли так, что превратились в утюги, хотя я в валенках и шерстяных носках.
А днем я хожу и собираю ветки, старые доски, щепки - я буду растапливать печь-буржуйку. Мы топим буржуйку книгами. Папа сам собирал нашу библиотеку. Когда я рву очередную книгу, чтобы ею растопить печь, а читаю ее - страницу за страницей. А потом подкладываю в огонь ножки старого бабушкиного стула. Мы разломали стулья на дрова. Сидим теперь на диване. На диване, все втроем, и спим.