Шрифт:
Графиня даже соизволила принять Огюстена, сдержанно поблагодарив его за участие во мне. Великан поразил ее ростом, любезностью, знанием тканей и не растерялся, когда мадам де Клермон спросила, чем может отплатить за любезность. Он испросил рекомендацию, которую мог бы предъявить парижским текстильщикам, купцам и суконщикам. С легким недовольством графиня сделала несколько росчерков пера на гербовой бумаге. Удовлетворенный Огюстен раскланялся и пожелал мне счастья. Я же испытала некоторое разочарование: мадам Тэйра была права – он искал лишь удачи в карьере.
Мне предоставили большую, светлую комнату, ничем не похожую на каморку для прислуги, которая назойливо маячила в моем воображении. Здесь имелась мягкая кушетка и два кресла, зеркало во весь рост и дамский столик, изящное бюро, резные шкафы и кровать с бархатным пологом. Три окна выходили на площадь, и отсюда, с высоты второго этажа можно было прекрасно рассмотреть каменные перья на шляпе изваяния Людовика Тринадцатого и свиток в его руке.
Я рассыпалась в благодарностях и улыбалась, зная, что жизнь в таком особняке – настоящий подарок для незаконнорожденной, нищей бесприданницы. Однако в душе что-то противилось происходящему. И казалось, что я добровольно вхожу в красивую клетку, из которой будет сложно вырваться.
Затем графиня усадила меня напротив себя и строго сказала:
– Абели Мадлен, отныне ты ни в чем не будешь нуждаться. Но, надеюсь, ты знаешь, что такое истинная благодарность и благочестие, и не заставишь меня жалеть о моей доброте. Теперь я, графиня де Клермон, за тебя в ответе. И потому ты должна любить меня и почитать, слушаться беспрекословно. Ибо я буду делать все ради твоего блага. Но имей в виду, я не потерплю плебейства и буду нещадно вытравливать любые замашки простолюдинки, если замечу таковые в твоем поведении, потому что высшее общество, которому я тебя представлю вскоре, за твои промашки станет попрекать мне. А мое доброе имя дороже золота. Ты меня поняла?
– Да, ваша милость, я буду послушна, – молвила я, и невыразимая грусть растеклась по телу, словно я только что отдала в унизанные перстнями, морщинистые пальцы ключи от собственной клетки.
Десять дней тянулись дольше года. Ради Моник, ради Этьена, – уговаривала я себя. Но от Этьена не было ни весточки. Тайком я проливала слезы в подушку и неистово молилась, взывала к нему так и эдак, пытаясь хоть что-то узнать. Тщетно. Более того, отныне я не встречалась с мадам Тэйра и Огюстеном. Графиня пресекала все мои порывы навестить прабабушку и отправляла в гостиницу слугу, который неизменно сообщал, что старая мадам в порядке, шлет мне привет и просит не беспокоиться. Скоро я заподозрила, что передо мной попросту разыгрывают представление.
Растерянная, истосковавшаяся по любимому и почти отчаявшаяся, я осталась наедине с графиней, которая с воодушевлением стервятника взялась за мое перевоспитание. Зато теперь я могла выбирать из домашних туфель, прогулочных с изящными пряжками и праздничных, коих башмачник сшил аж две пары. В моем гардеробе появились тончайшие чулки на мягких валиках, шляпы, парики и даже перчатки. Я выходила к завтраку в белом платье, а к обеду в голубом. В шкафу висело еще шерстяное платье для прохладных дней, пара шелковых нарядов и роскошный темно-синий плащ с лиловым подбоем. Швеи за эти дни потрудились на славу, а юркий, как уж, галантерейщик изрядно обогатился.
Графиня следила за каждым моим шагом.
– Выпрями спину, опусти локти, подбородок вверх! Рот при смехе прикрывают только крестьянки! Не смей разговаривать с прислугой, как с ровней! – приказы и одергивания, как щелчки хлыста, то и дело раздавались из-за спины, сбоку, спереди, с лестницы.
Хотелось разразиться тирадой бранных словечек, что я и делала, только про себя, иначе уже на второй день сошла бы с ума.
Признаюсь, я даже не думала о том, что в моей власти исцелить желчную графиню, от которой доставалось всем и каждому. Такая и святому Петру скажет, что тот неподобающе сутулится или держит ключи от рая не в той руке.
Огненный поток в животе сдерживать было все труднее, и я начала малодушно помышлять о том, как бы устроить драку между напыщенными лакеями или пустить красное облако над камеристкой. Знаю, та бы с радостью надавала тумаков вечно брюзжащей хозяйке. И мне стоило невероятных усилий, чтобы не подложить булавку в любимое кресло мадам.
Сама графиня считала себя добрейшей католичкой. За чашкой модного ныне горячего шоколада она с упоением рассказывала гостьям, увешанным драгоценностями и титулами, о трудном, но благом деле – воспитании меня. Те давали советы, а я только улыбалась, проявляя чудеса терпения. «Ради Моник, ради Тити и наших будущих деток», – повторяла я, как молитву. И кляла мысленно знатоков этикета, наследство и мадам Тэйра.
Не то, что о таинственном алхимике, творящем чудеса, но даже о мошенниках, за два су показывающих фокусы, в моем окружении никто не слыхивал. Во мне нарастало беспокойство и раздражение. Затея с камнем все чаще представлялась пустой выдумкой выжившей из ума старухи.
Святые угодники, как можно найти какого-то алхимика, если меня постоянно держат взаперти?! Гулять разрешалось только в небольшом саду за домом. На крошечной аллейке, под стрижеными шапками кленов я размышляла о родителях и теперь ничуть их не винила. Маман представлялась яркой свободолюбивой птицей. Пусть и кукушкой. Папа – несчастным принцем, которого замучила воспитанием мымра-тетушка, чтоб ей пусто было! Встретив маман, он не просто влюбился, а, наверное, заразился вкусом свободы от не ведающей ничего об этикете красавицы. И узнал, как это хорошо – смеяться, когда хочется, вгрызаться зубами в сочный персик, а не резать его ножичком, не думать об осанке и бросаться в спальне подушками. Но папа заставили жениться. И маман не простила. Она ведь наверняка в отместку завела того мушкетера. Глупо, назло. А потом папа лишился ее и всего этого. Страдал. Тосковал по простоте и веселью. Отчего-то я не сомневалась, что так все и было. Иначе бы он не попал в тюрьму за вольнодумство. Бунтарство не вязалось с тем, каким я запомнила его – тихим, сдержанным. Только маман умела его рассмешить. Ах, бедный папа!