Шрифт:
Во-вторых, он не может этого сделать на глазах у своих домочадцев. Дети — как сыновья, так и дочери — предупреждали его, что не стоит больше жениться. Ребе не послушался, а теперь его собственные дети будут смеяться над ним, издеваться. Все уважение к нему пропадет. Нельзя, чтобы до этого дошло.
В-третьих, ему было жалко ее — жену, которая едет сейчас в другой бричке, окруженная родственницами и женами других ребе. Правда, она его огорчила, причинила ему сильную боль, встретила мужа совсем не так, как пристало еврейской женщине. Кто знает, не довела ли она его, Боже упаси, до болезни? Он немолодой человек, его нельзя так мучить, надо быть добрым к нему. Когда его мучают, он слабеет, как вчера. Кто знает, не уходят ли из-за болезни его, Боже упаси, последние силы? Он вдруг ощутил себя немощным, усталым, не то что раньше, перед свадьбой. Да, утром за столом множество гостей, хасидов пожелали ему позднего сына. Благословение от нескольких тысяч евреев — не пустяк. Но он чувствует себя усталым, слабым, старым… очень старым, а виновата она, она. Где это слыхано? Разве что, Боже упаси, у гоев или у простого люда, ремесленников… Бесчинство творится среди евреев, даже знатных, даже детей ребе…
Из-за этого он ощутил ненависть к ней, к той, что сейчас едет в дальней бричке, окруженная родственницами новобрачных и женами других ребе; но в то же время он не хотел отдалять ее от себя. С кем же он тогда останется? Дети — враги ему, они уже ждут, когда можно будет поделить между собой полномочия ребе. Исроэл-Авигдор тоже враг и к тому же наглец. Ни одного близкого человека. А она такая молодая, красавица, так говорят женщины… И поэтому он не мешал хасидам петь. Наоборот, старался выглядеть веселым. Что все останется как есть — это он уже твердо решил. Никто не должен знать. Вот только он пока не понимал, надо ли поговорить с ее дядей-заикой или нет. Какое-то время ему казалось, что надо. Ему хотелось выместить на ком-то свою злость, выговориться, накричать на кого-то. И он знал, что ни на кого другого не может накричать так, как на Мехеле-заику. «Может, дядя поговорит с племянницей, — размышлял ребе, — выбранит, и она образумится». Однако вскоре понял, что это ни к чему не приведет. Он сам должен ее обуздать, собственными силами. Главное, чтобы он не чувствовал себя таким слабым, чтобы был уверен в себе. Может, поехать к профессору? А может, просто взбодриться? Главное, ни с кем не говорить, не позориться.
И реб Мейлех взбодрился, преисполнился упования на Бога и, чтобы забыться, принялся курить сигары, одну за другой.
— Исроэл-Авигдор! — то и дело тормошил он габая. — Дай огня, Срульвигдор!
Исроэл-Авигдор чиркал спичкой, зажигал погасшую сигару и при свете огонька смотрел на ребе насмешливым, хитрым взглядом.
Он уже знал от служанок, что между женщинами, которые наутро после свадьбы пришли поприветствовать невесту, произошла небольшая перебранка. Что-то слишком долго они возились с постельным бельем, кричали на невесту и шушукались, шушукались. Исроэл-Авигдор понял, что источник Бааль-Шем-Това и заклинание от дурного глаза не возымели особого действия. И теперь он смотрел на ребе в упор вороватыми, наглыми глазами.
«Ну, жених, держись», — довольно подумал он и взял большую понюшку табаку.
А затем ребе заломил шляпу набекрень, как всегда, когда принимал твердое решение, и задорно сказал:
— Срульвигдор, я хочу, чтобы дни семи благословений прошли пышно, с торжествами. И чтобы столы накрыли в большом бесмедреше, слышишь меня, Срульвигдор?..
Глава 7
Всю неделю семи благословений — которую ребе справлял с большой помпой — дядя-заика, а еще больше его жена, прожили в постоянной тревоге о поведении своей Малкеле, молодой нешавской ребецн. Они боялись, как бы она не сделала ребе какую-нибудь пакость, не выкинула неожиданный фортель, а главное, как бы она, чего доброго, не бросила всех и вся и не сбежала посреди праздника.
Ее опекуны жили в страхе все эти несколько месяцев помолвки, с того дня, как дядя приехал из Нешавы с вестью о том, что ребе хочет свататься к девушке. Наряду с радостью, что они дожили до такого дня, что скоро выдадут родственницу за Нешавского цадика, породнятся с самим ребе и поправят свое положение в обществе, — их терзала постоянная тревога, страх. Они все время боялись, что чертовка Малкеле что-нибудь выкинет, устроит безобразный скандал и покроет себя, своих опекунов и весь нешавский двор стыдом и позором. Они все не могли поверить своему счастью.
Когда дядя-заика внезапно приехал домой с доброй вестью об удачной партии, его жена сказала на это одно-единственное слово.
— Дурак! — ответила она ему.
Тетя Эйделе держала мужа под башмаком, считала себя мудрой женщиной и даже не захотела слушать то, о чем, заикаясь от пыла, рассказывал муж.
— Партия в самый раз для чертовки Малкеле, — насмехалась она. — Ты лучше ей не говори, она тебе бороду выдерет.
Дядя ее не послушал. Без долгих разговоров, боясь, как бы жена не помешала ему, он пришел к девушке и все ей выложил.
— П-п-поздравляю! — еле выговорил он. — Малкеле, ты станешь нешавской ребецн.
Тетя Эйделе побледнела. Она ожидала самого худшего. Но Малкеле лишь засмеялась. Ее охватило безудержное веселье. Она не спрашивала, кто такой этот Нешавский ребе, сколько ему лет, а только хохотала — дико, бесстыдно, сгибаясь в три погибели.
— Ой, мамочки! — вскрикнула она и снова залилась смехом.
— Что ты так хохочешь? — не выдержал дядя. — Ты не хочешь за Нешавского ребе?
— Хочу! Хочу! — крикнула Малкеле. — Но где же коврижка, дядя? Хочу коврижку…
Дядя так вырос в собственных глазах после своей победы, первого в его жизни триумфа, что забыл о своем вечном страхе перед женой. Выпрямившись, решительным шагом он подошел к жене и сунул ей под нос два кукиша.
— Ну что, Аристотель, — сказал он, — кто здесь мудрец, а кто дурак?
— Дай-то Бог, чтоб мудрецом оказался ты! — Тетя Эйделе возвела глаза к потолку. — Только не радуйся раньше времени…
Помолвка состоялась.
Родные Малкеле были счастливы, но неспокойны. На девку нашла дурь — так они истолковали ее согласие на брак, — очередная дурь Малкеле-чертовки. Они не верили, что дело дойдет до свадьбы — слишком уж хорошо знали племянницу. Девчонка доставила им немало огорчений, в точности как ее мать. К семнадцати годам она уже успела трижды сбежать из дядиного дома, и трижды ее под большим секретом возвращали домой.