Шрифт:
Визитов девушке стало мало, и с присущей ей смелостью и любовью к риску она пошла дальше, ища возможности встретиться с Нохемче с глазу на глаз, вне дома. Она не упускала из виду его учебную комнату на втором этаже. Выискивала различные предлоги и способы пройти мимо его окна, только чтобы увидеть, как каждый раз на его окне раздвигаются занавески и пара черных глаз обжигает ее через стекло. Она знала, когда он уходит оттуда и когда возвращается. Знала, что каждый день он отправляется в поля, долго бродит по дорогам, по холмам, мимо ручья. И Малкеле тоже начала ходить на прогулки, по тем же местам, но с другой стороны, чтобы встречать его на пути.
— Нохемче, — шептала она, проходя мимо.
Он быстрым шагом возвращался домой и говорил себе, что больше не пойдет туда или же будет брать с собой наставника, реб Псахью, и по дороге беседовать с ним и изучать Писание. Однако назавтра он снова уходил один, в тот же самый час, на то же самое место, лишь бы услышать сказанное шепотом слово. Так продолжалось некоторое время, пока не случилось так, что он перестал покидать двор.
Был конец элула, еще стояла сильная жара, словно в тамузе [80] , и Нохемче вышел за околицу местечка. Над дорогами носились белые нити паутинок, первые признаки конца лета, и аисты перелетали с крыши на крышу. В садах спелые яблоки и груши выставляли из зелени красные бока. В полях крестьяне косили траву, сметывали сено в стога, воздух был душистый. Нохемче уходил все дальше и дальше, пока не зашел в лес, тянувшийся куда-то далеко, до самых гор. Он приглядывался к муравейникам, что возвышались под деревьями, задирал голову, чтобы рассмотреть дятлов, стучавших клювами по стволам, и наблюдал за рыжими и черными белками, пугливо скакавшими с дерева на дерево, — как вдруг ветер поднял и закружил сосновые иглы, а вскоре начался ливень, мощный, бурный, сопровождаемый громом и молнией, какой бывает только в последние жаркие дни позднего лета.
80
Элул, тамуз — месяцы еврейского календаря. Элул соответствует обычно августу-сентябрю, тамуз — июню-июлю.
Нохемче спрятался в старом высохшем дереве, которое годы и молнии лишили сердцевины. Он втиснулся в дупло. Затем вымыл руки в дождевой воде и прочел благословение, произносимое при раскатах грома. И вдруг рядом с деревом выросла фигура Малкеле, мокрой и перепуганной; она пробралась в дупло и придвинулась вплотную к нему.
— Нохемче, — сказала она, прижимая руку к сердцу и отряхиваясь от капель, — ливень застал меня в пути… я так боюсь.
Он не спрашивал, откуда она пришла, как попала сюда. Он лишь чувствовал, как кровь бежит по его телу, от корней волос до ступней.
Некоторое время они стояли, не произнося ни слова. Лишь смотрели на струи дождя, льющиеся с неба, на ручьи и потоки, с рокотом мчащиеся по земле, и молчали. Но вскоре снова начал греметь гром, и при каждом раскате Малкеле хватала Нохемче за руку.
— Я боюсь, — говорила она.
Нохемче наконец вымолвил несколько слов.
— Не надо бояться, — сказал он. — Надо вымыть руки и произнести благословение.
Малкеле послушалась его. Она протянула руки под дождь, играя со струящейся водой, что падала на ее горячие ладони, и стала вспоминать, какое благословение произносят при раскатах грома. Но в этот миг молния расколола мир пополам и залила все вокруг слепящим светом. Вскоре раздался гром, мощный, долгий — из тех, что внезапно смолкают, чтобы вскоре загрохотать еще громче и страшнее, порождая в тяжелом влажном воздухе бесчисленные отголоски. И Малкеле повисла на шее у Нохемче. Она прижалась к нему, как ребенок в ужасе прижимается к матери.
— Боже милостивый, — бормотала она, — ма-ма!
Он вырвался из ее рук. Сверкнула вторая молния, она была похожа на огромный пламенеющий прут, Божий прут, что хлещет грешников и злодеев. И его охватил трепет — в прогнившем дереве, в грозовой день элула, рядом с ней, женой его тестя. Уже не обращая внимания на дождь и молнии, он побежал прочь. Она кричала ему вслед, упрашивала:
— Нохемче, гром гремит! Я боюсь!
Она нагнала его под дождем. Но он не остановился, он мчался домой.
Когда Нохемче, промокший до нитки, перепуганный, вернулся домой, там уже прочли дневную молитву и главу из Псалмов, что читают в новомесячье элула [81] .
Ночью он весь пылал от жара. Сереле привела к нему доктора.
Поправившись, он стал еще молчаливей и теперь совсем не выходил из учебной комнаты на втором этаже. Малкеле, как всегда, приходила к Сереле, ждала, надеялась хотя бы увидеть его, но он не появлялся. Он избегал собственной комнаты. Малкеле день-деньской гуляла, доходила до леса. Отыскав то дерево с дуплом, она пряталась в нем и ждала, хоть и знала, что он не придет.
81
Начиная с новомесячья элула и до конца праздника Суккот к утренней и дневной молитвам принято добавлять 27-й псалом.
В Дни трепета [82] Нохемче ни разу не показывался, даже к тестю не заходил.
С одной только Сереле он сблизился, стал ласковее; разговаривать он с ней не разговаривал, но вел себя так, как должен (она знала это из книжек) вести себя муж по отношению к жене. Со стыдливым румянцем на пухлых щеках она рассказывала об этом Малкеле.
— Он стал совсем другой после болезни, — говорила она.
Однако Малкеле не унималась. Она все крутилась перед его окнами, приходила к Сереле. Ждала, что вот пройдет этот страшный месяц элул со всеми его праздниками и Нохемче снова станет собой. Она была уверена в этом. По ночам ее переполняли тысячи мыслей о том, как стать ближе к нему — к тому, благодаря которому ее прозябание в Нешаве обретало смысл.
82
Период от Рош а-Шана до Иом Кипура (включительно) — период раскаяния за все свои поступки, слова и мысли ушедшего года.
Но вдруг из Рахмановки прибыл человек, специально посланный за Нохемче, чтобы отвезти его домой к родителям.
Те уже не могли дождаться, когда приедет Нохемче. На все их письма с просьбами приехать он отвечал уклончиво. И тогда рахмановская ребецн позвала к себе габая Мотю-Годла, дала ему денег на заграничный паспорт, на расходы и сказала, чтобы без Нохемче он не возвращался.
Мотя-Годл отправился в путь с большим воодушевлением. Его ненависть к галицийским хасидам все росла и росла. Он был против этого брака, хоть никогда и не говорил об этом. Он хорошо помнил, как в день свадьбы его отбрил нешавский габай, и теперь хотел как можно скорее вырвать Нохемче, сына ребе, из рук этих «австрияков», этих горлопанов, дикарей. Мотя-Годл приехал ко двору ребе злой, раздраженный и стал подгонять Нохемче, спеша точно на пожар.