Шрифт:
Кто-то обратил моё внимание, замечу кстати, что я, должно быть, позволил своей памяти сыграть со мной злую шутку (на что она большой мастер), когда сказал, что доктор предложил Ad Mariam Dei Genetricem в качестве, если можно так выразится, полной тональности на базе ключа A.M.D.G., ибо, намекнули мне, это плохая латынь, а на самом деле доктор гармонизировал эти буквы так: Ave Maria Dei Genetrix [126] . Я не сомневаюсь, что доктор всё сделал правильно в смысле латинизма — я давно забыл те крохи латыни, которые когда-то знал, и лезть в учебники не собираюсь, — но я всё же почти уверен, что он сказал именно Ad Mariam Dei Genetricem, а если так, то можно не сомневаться, что Ad Mariam Dei Genetricem — достаточно хорошая латынь, во всяком случае, для церковной практики.
126
Радуйся, Мария, Богородица (лат).
Ответ от тамошнего священника тогда ещё не поступал, и доктор Скиннер ликовал, но позже, когда ответ появился, и в нём торжественно провозглашалось, что A.M.D.G. не означает ничего более опасного, чем Ad Majorem Dei Gloriam [127] , то создалось такое ощущение, что, пусть эта уловка и не обманула бы ни одного англичанина с мозгами, а всё же жаль, что доктор Скиннер избрал для своей атаки именно этот пункт, ибо ему пришлось-таки оставить поле боя за противником. А когда за кем-то остаётся поле боя, то наблюдатели имеют прескверное обыкновение думать, что противная сторона просто не решилась довести дело до ума.
127
К вящей славе Божьей (лат.).
Доктор Скиннер рассказывал и рассказывал Теобальду о своей брошюре, и я сомневаюсь, чтобы тот чувствовал себя лучше, чем даже Эрнест. Ему было смертельно скучно, ибо в глубине души он ненавидел либерализм, хотя и стыдился в этом признаться, и, как я уже говорил, заявлял себя сторонником вигов. Он не хотел воссоединяться с римской церковью; он хотел обратить всех католиков в протестантство и не понимал, почему они сами этого не хотят; но доктор Скиннер говорил в таком истинно либеральном духе, а когда Теобальд попробовал было вставить словечко, заткнул его так резко, что ему пришлось дать доктору волю и слушать до конца, к чему он отнюдь не был приучен. Он всё гадал, как бы ему приблизить этот конец, и тут в обстановке что-то изменилось; именно же, выяснилось, что Эрнест плачет — очевидно, из-за острого, хотя и непередаваемого словами чувства тоски, достигшего невыносимых пределов.
Он был явно перевозбуждён событиями дня и сильно нервничал, и потому миссис Скиннер, как раз в этот миг вошедшая в библиотеку с Кристиной, предложила, чтобы он провёл послеобеденное время с миссис Джей, школьной экономкой, а знакомство с однокашниками отложили бы до утра. Итак, отец с матерью сказали ему сердечное прости, и мальчугана передали в руки миссис Джей.
О школьные наставники! Если кому-нибудь из вас попадёт в руки эта книга — помните! Когда какого-нибудь ополоумевшего от страха сорванца папа с мамой приведут к вам в ученики, и вы станете третировать его, как он того заслуживает, и потом сделаете так, что жизнь станет ему в тягость, — о, помните, что под личиной именно такого мальчика явится вам ваш будущий биограф и летописец. Взирая на несчастного клопа с распухшими от слёз глазами, сидящего на краешке стула у стены вашего кабинета, не упустите сказать себе: «А вдруг это и есть тот, кто, прояви я неосторожность, когда-нибудь сообщит миру, что я за человек». Если хотя бы два или три школьных наставника выучат и запомнят этот урок, я буду считать, что эти страницы написаны не зря.
Глава XXIX
Мама с папой уехали, и скоро Эрнест заснул над книгой, которую дала ему миссис Джей, и проспал до самых сумерек. Проснувшись, он уселся на табурете у очага, лившего весёлый свет в январских сумерках, и задумался. Он ощущал в себе слабость, беспомощность, беспокойство и неспособность пробиться сквозь всё то море бед, что простиралось перед ним. Может быть, думалось ему, он даже умрёт, но и это не только не принесёт облегчения, но станет началом новых несчастий, ибо в лучшем случае он отправится тогда к дедушке Понтифику и бабушке Оллеби, а они, хоть с ними и несколько легче, чем с мамой и папой, всё равно по-настоящему хорошо относиться к нему не будут, и вообще они слишком от мира сего; кроме того, они взрослые, особенно дедушка Понтифик, он, насколько Эрнест мог судить, был очень-очень взрослый, а Эрнеста, хотя он и не понимал, почему, всегда что-то удерживало от сильной любви к взрослым, за исключением двух-трёх слуг, которые были добры и милы с ним, как никто другой. К тому же, если он после смерти даже и попадёт в рай, всё равно ему где-то ведь придётся завершить своё образование?
Тем временем папа и мама катили по просёлочной дороге, забившись каждый в свой угол кареты и перебирая в уме множество грядущих и не обязательно грядущих событий. Времена изменились с тех пор, как я в прошлый раз показывал их читателю молча сидящими вместе в карете, но если не считать их отношения друг к другу, они на удивление мало изменились. Когда я был моложе, я считал, что наш молитвенник ошибается, требуя от нас произносить «Общее исповедание грехов» дважды в день с детства и до старости и не делая при этом скидок на то, что в семьдесят мы уже не такие великие грешники, как были в семь; хорошо, пусть мы должны отправляться в стирку, как скатерти, хотя бы раз в неделю, но всё равно, думалось мне, должен же настать такой день, когда нас уже не надо будет оттирать и скрести с такой уж тщательностью. С возрастом я всякого насмотрелся и понял, что церковь просчитала вероятности лучше меня.
Супруги не перекинулись ни словом и лишь наблюдали меркнущий свет, голые деревья, бурые поля с печальными хижинами, возвышавшимися там и сям вдоль дороги, да дождь, барабанивший по стёклам кареты. В такие вечера добрым людям полагается сидеть дома, и Теобальда несколько раздражала мысль о том, сколько миль надо ещё трястись в карете, пока доберёшься до своего очага. Но делать было нечего, и наша чета молча наблюдала, как ползут мимо них придорожные тени, серея и мрачнея по мере того, как сгущались сумерки.
Друг с другом они не говорили, но при каждом был некто более близкий, с кем можно было поговорить откровенно. «Надеюсь, — говорил сам себе Теобальд, — надеюсь, он станет трудиться — или Скиннер его заставит. Не нравится мне этот Скиннер, никогда не нравился, но он, несомненно, человек гениальный, и никто не выпускает столько учеников, которые отличаются в Оксфорде и Кембридже, а это самый лучший критерий. Я свою долю внёс, начало положено. Скиннер говорит, что основы у него заложены хорошие и что он хорошо подготовлен. Я предполагаю, он будет выезжать на этом и дальше не пойдёт — такая уж это праздная натура. Он меня не любит, я знаю точно, не любит. А должен бы, после всех трудов, что я ради него понёс, но это неблагодарный эгоист. Не любить отца — это против природы. Если бы он меня любил, то и я бы его любил тоже, но мне не нравится, не может нравиться сын, которому я сам не нравлюсь, а это так, так! Он так и уползает прочь всякий раз, как я приближаюсь. Он и пяти минут не провел бы со мной в одной комнате, будь его воля. Он обманщик. Он бы так не стремился прятаться, если бы не был обманщиком. Это плохой признак, признак того, что из него вырастет мот и сумасброд. Я уверен, что он вырастет транжирой. Не знай я этого, я бы давал ему побольше денег на карманные расходы — но что толку давать ему деньги? Они тут же утекают. Если он не купит на них что-нибудь себе, то раздарит кому попало — понравится ему какой-нибудь мальчишка или девчонка, он всё и отдаст. Он забывает, что раздаривает-то мои деньги, мои! Я даю ему деньги, чтобы у него были деньги, чтобы он знал им цену, а не для того, чтобы он взял и тут же их растранжирил. Плохо, что он так любит музыку, это будет мешать латыни и греческому. Постараюсь положить этому конец. А то что же, на днях, переводя Ливия, он вместо Ганнибала сказал Гендель, и мать говорит, что он знает на память половину мелодий из „Мессии“. Что понимает мальчишка его возраста в „Мессии“? Если бы я в его возрасте проявлял столько опасных наклонностей, мой отец уж точно отдал бы меня в учение к зеленщику» — и прочая, и прочая.