Шрифт:
Впрочем, чего же ждать, коли сердце давно сказало за нее эти слова!
— По вагонам!
Засуетились, забегали на перроне. Целуются торопливо, невпопад; говорят что-то уж совсем ненужное — так, лишь бы что-нибудь сказать на прощание; утирают платками глаза. А ребята с озорными, смеющимися физиономиями шумно, вперегонки лезут в вагоны, втаскивая друг друга за руки, за шиворот, как бы вовсе забыв о провожающих.
Свисток. Лязгнули, чокнувшись, буфера, и все, кто стоял на перроне, вместе со станционными постройками медленно поплыли назад. И вот тогда стало немножко грустно. До свиданья, родные! До свиданья, знакомые деревеньки, небогатые, неказистые, но дорогие до слез! До свиданья!..
Настенька бежит, старается не отстать от вагона, в который только что взобрался Селиван. Оглянется или не оглянется?
Оглушенный шумом и гамом, Селиван не оглянулся, не помахал на прощание фуражкой. Но, оказывается, в суете разрешается забыть о чем угодно, но только не об этом. Эх, Селиван, Селиван!..
— Отойдите от двери!
Громоздкин, которого сержант — старший по вагону — назначил своим заместителем, а точнее — помощником, сразу же приступил к исполнению прямых служебных обязанностей, будто не было всего лишь пять минут назад проводов, будто не звучали в его сердце самые дорогие на свете слова: «Буду ждать». Он вытащил из кармана пиджака лист, не спеша развернул и начал:
— Агафонов!
— Я.
— Сыч!
— Я.
— Рябов!
— Здесь! — испуганно и радостно крикнул Петенька.
— Не «здесь», а «я» нужно отвечать. Как вас учили? — грозно поправил Селиван и, выдержав необходимую в подобных случаях паузу — надо же, чтобы все убедились в его начальнической власти! — продолжал перекличку.
Сержант, снисходительно улыбаясь, наблюдал, с каким ревностным усердием распоряжался новобранцами его боевой помощник. А Громоздкий выкрикивал все новые и новые имена. Это была их первая вечерняя поверка — эшелон все дальше и дальше убегал от солнца, а солнце медленно уплывало на запад, в противоположную сторону, и только какой-то его лучик играл еще на паровозной трубе.
Покончив с поверкой, Селиван приступил к распределению обязанностей: кого назначил водоносом, кого истопником, кого дежурным по пищеблоку, — он так и сказал: пищеблоку, опять-таки подчеркнув свою осведомленность в делах воинских. Товарищи удивлялись: когда и от кого успел он узнать всю эту армейскую терминологию? Не иначе как от батьки-фронтовика да от своих старших товарищей-односельчан: многие из них уже побывали на военной службе в мирный период. В последний год парни один за другим приходили из армии в запас, или, как говорилось прежде, в долгосрочный отпуск, и все в высоких чинах — от ефрейтора до старшины включительно. Рассказывая о службе, они щедро пересыпали свою речь чисто военными словечками, а у Селивана захватывало дух и сладко ныло под ложечкой. И он думал, вожделенно глядя на нагрудные знаки парней: «Когда же я? Когда же до меня дойдет очередь? Хоть бы скорее!..»
И вот свершилось: Селиван Громоздкин едет служить в армию. Слышите, едет!
Пищеблоком служил длинный пульмановский вагон, в котором свободно расположилась зеленая, армейского образца кухня. Петенька Рябов еще с самого утра приметил его, справедливо полагая, что в их долгом странствии не раз придется наведываться с котелками к этому вагону. Но сейчас Громоздкин отвел для приятеля не шибко завидную роль истопника, сопроводив свое распоряжение длиннейшим инструктажем. Цель инструктажа заключалась не столько в том, чтобы Рябов не очень путался в своих нехитрых, в сущности, обязанностях, сколько в желании Селивана убедить дружка, что ему, как близкому товарищу, он, Громоздкий, поручает едва ли не самое ответственное дело.
— Ну, теперь ты понял? — спросил он Петеньку.
— Понял, понял! — не выдержал тот. — Подумаешь, премудрость какая — шуровать железную печку!
— Для кого — плевое дело, а для тебя — премудрость. Тебя, чай, мать и к этому не приучила. Ну, коли понял, значит, хорошо! — спокойно заключил довольный Селиван и принялся за инструктирование следующего.
Так началось для ребят путешествие в неведомый для них новый мир.
Ранним утром Селиван Громоздкин зычным голосом возглашал подъем. Новобранцы соскакивали — правда, не очень-то торопливо — с дощатых нар, с грохотом откатывали по железному ролику тяжелую дверь теплушки, и перед ними проплывали незнакомые города, селения, поля, леса и перелески. А паровоз мчится, оглашая время от времени окрестность громким, немного сипловатым свистом, торопится куда-то.
«Куда-то, куда-то, куда-то», — стучат на стыках колеса. И новички спрашивают друг друга, спрашивают самих себя, спрашивают настойчиво и нетерпеливо: «Куда же?» Десятки дорог, десятки самых, казалось бы, точных прогнозов — и ничего определенного. Тем же жгучим вопросом донимали начальника эшелона (Селиван возглавлял делегацию к нему), но тот лишь хитро жмурился, называл ближайший пункт, который, если бы новобранцы того пожелали, все равно нельзя было бы миновать. Но потом оказывалось, что в этом самом «ближайшем пункте» они останавливаются ровно настолько, чтобы паровоз смог у водонапорной колонки остудить свое горячее, уставшее тело.
В одном приволжском городе их высадили. Высадили ночью. И именно потому, что это произошло ночью, в кромешной тьме, Селиван решил, что приехали. Об этом он «по секрету» поведал Петеньке Рябову, предупредив:
— Поди, знаешь, что бывает за разглашение военной тайны?
— Слышал, не маленький, — обиделся Петенька. Но не успел Громоздкин отойти от него, Рябов «по секрету» сообщил Агафонову, тот таким же порядком — Сычу, Сыч, почесав свою большую круглую голову, шепнул следующему — и пошло. Сам ревнитель военной тайны Селиван тем временем поднимался в пульмановский вагон, чтобы, под строжайшим секретом конечно, сообщить повару и тем самым расположить его к себе и получить некую привилегию в смысле котлового довольствия. Короче говоря, за каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут выдуманная Селиваном Громоздкиным «тайна» перестала быть таковой, сделавшись достоянием всего эшелона.