Шрифт:
Загородка эта помогла бы укрыться от пуль. Бревна доставляли волоком. Руководил и этой работой пожилой, невысокий, коренастый боец. Взявшись рукою за коротко обрубленный сучок, он ждал, когда возьмутся за дерево остальные его товарищи, и зычно, весело кричал:
— Э-э-эх! Синий маленький платочек, поцелуй меня разочек.
— Раз-два-взяли! А ну еще взяли! — и тяжелое бревно рывками подвигалось к вершине горы. Когда все, спотыкаясь и падая, волокли бревно до очередной передышки, он успевал видеть все и бодрить людей, крича под общий хохот:
— Лешка, Лешка! Не отставай! Экий лодырь!
И маленький, казалось, из снега слепленный боец, старавшийся изо всех сил, тоже хохотал вместе со всеми, не обижаясь на этот окрик.
Люди увлеклись делом, забыв и голод, и все, что их окружало и было пережито, и не думали, что им предстоит впереди. Их состояние захватило и комбата. Никто не удивился и не смутился тем, что и комбат работает вместе со всеми.
Солнце в это время года не поднималось высоко. Проплывало чуть ли не над вершинами сопок и опять скрывалось за горизонтом. Большое, красное, оно точно село на вершину далекой сопки и поглядывало, что на земле делается. Маленькие сопки совсем утонули в тени больших, точно опять погружаясь в ночь. На солнечные же стороны других сопок легли тени от сопок рядом и будто рассекли склоны на две отличные друг от друга части. Деревья по склонам были снизу точно затушеваны серой сумеречностью, а сверху высвечены так, что хорошо виднелись все шершавинки коры. Эти освещенные части деревьев и все деревья, стоявшие уже в полосе света, тоже пестрили землю и ровными, от стволов, и фигурными, от ветвей, тенями. Вершины большинства сопок были высвечены сплошным бело-жгучим поблескиваньем и сияли там я тут островками сверкающей белизны над погруженными в полумрак низинами и долинами. И ленивое солнце, и нарядность неба, и сверкавший снег, и точно отдыхавшие в безветрии деревья подчеркивали видимость забытого, но желанного сердцу мира и покоя.
Но вот с востока раскатистым эхом донесся звук снарядного взрыва. Бросив работу, все замерли, ожидая, что будет дальше.
Шепелявый голос смерти, посланный врагом, прозвучал над головой. Снаряд перелетел сопку и рванул сзади в лощине. Все бросились в укрытия, затаились.
И Тарасов уже проклинал этот изумительный по красоте день. Его праздничная светлость была губительной для людей. Вражеские наблюдатели видели всякое движение, каждого плохо спрятавшегося человека, и снаряды и мины рвались всюду. В грохоте, треске, свисте, в гуле, дробящемся переливчатым эхом звуков, трудно было понять, что творилось кругом. Комбат определял движение противника по знакомым ему приметам, не обращая внимания на сплошной гул вокруг и на близкие взрывы.
Но комбат знал: стоит сделать один неверный шаг — и могут погибнуть все. Поэтому отдал пока только одно распоряжение — оставить в обороне наблюдателей, остальным укрыться поблизости в местах, куда снаряды и мины не доставали.
Сейчас Тарасову было ясно: враг хотел победить не в прямом бою. То, что фашисты так щедро расходовали боеприпасы, которые доставить было не так просто, показывало — дела у них на фронте складывались плохо. «Давай, давай, шуруй!» — злорадно думал Тарасов, когда снаряды били по пустому месту.
Для комбата главное было в том, чтобы убедиться: хитрит враг или, сбитый с толку, боится. И он лежал недвижно, примерзая к земле, не чувствуя, как коченеют пальцы, держащие бинокль, и глядел на то, что происходило впереди.
После сильного обстрела одной из сопок фашисты двинулись к ней. Двигались рывками от укрытия к укрытию, хотя по ним никто не стрелял. Но вдруг уже у самого подножья, при очередном броске, солдаты начали падать. Один боец, из группы прикрытия, бил по ним из автомата почти в упор. Тарасов хорошо видел все в бинокль.
Фашисты откатились назад и зарылись в снег. Почти тотчас впереди взметнулись взрывы. Потом огонь переплеснулся дальше. Враг бил по этому месту, а потом вновь по старому, чтобы было надежно. Потом фашисты поползли. Они ползли медленно, останавливаясь и строча из автоматов по месту, где был боец. Теперь Тарасов не сразу увидел его снова. Он лежал неподвижно, приваленный перемешанной взрывом землей со снегом, а они палили и палили по нему, и снег рядом, и взворошенная взрывом земля, казалось, шевелились от пуль. Боец ни разу не шелохнулся, но они все время стреляли по мертвому, боясь его.
— Комбат, гляди-ка! — раздался тревожный голос Миши. Тарасов обернулся и похолодел. Прошлые два дня противоположный берег озера из-за метели только смутно угадывался. И тогда стреляли минометы, но вслепую — наугад. Сегодня же тот берег виделся четко и оказался не так и далеко. В поселке, кроме наблюдателей да раненых, никого не было. И вот теперь фашисты расстреливали лазарет.
Тарасову не видно было, что там творилось на земле, он видел только крышу этого двухэтажного дома уже в волнах дыма, в выплесках земли и снега от взрывов мин, и Полю. Она стояла на самом коньке крыши без шапки, без полушубка, и в вытянутых к озеру — в сторону врага — руках держала большую белую тряпку с красным крестом.
Тарасов бежал к поселку, не обращая внимания на сыпавшиеся на него комья земли и снега, на толчки воздуха то с одной, то с другой стороны.
Влетев на лестницу дома с уже пылавшими стенами, он увидел, как Поля как-то вяло, безразлично, явно не понимая, где она и куда она идет, ступала со ступеньки на ступеньку.
На ней дымились волосы, дымилась одежда, но она, казалось, не чувствовала и не видела ничего.
Он схватил ее на руки и бросился вон. Оттащив ее в. безопасное место, Тарасов снова кинулся к раненым.