Шрифт:
В полутьме камеры смутно белелось тело помешанного, искривленное, напряженно изогнутое, с отчетливыми, как у скелета, полосками ребер. Грязная кожа покрылась синяками и царапинами, и босые ноги хлопали в темной, вонючей жидкости, проливавшейся из опрокинутой параши. Голый прижался лицом в угол, цеплялся ногтями за трещины штукатурки и старался забраться куда-то вверх. Временами ему удавалось неистовым напряжением мускулов приподняться на несколько вершков, но сейчас же затем он срывался на пол, встряхивался и с коротким, отрывистым воем опять лез. Из-под обломанных ногтей текла кровь, все увеличивающиеся пятна, похожие на следы от раздавленных клопов, оставались на стене.
— Здорово старается, — с невольной нотой какого-то восхищения в голосе сказал один из надзирателей. — Гляди, свод мешает, A-то залез бы.
Голая спина с полосками ребер извивалась и корчилась, двумя острыми буграми выдавались костлявые лопатки, и с сухим, ясно слышным треском выворачивались суставы. Потом изуродованное тело нескладно, как мешок с костями, плюхалось в вонючую лужу, выпрямлялось с быстротой закрученной пружины, хрипело и опять нелепо распластывалось по стене.
— Как ползет... открывай сразу! — посоветовал Буриков. Он давно уже сменился со своей очереди, но не уходил в казарму из любопытства, — посмотреть, как будут усмирять помешанного, который пробуянил без перерыва все утро.
— Расправь рубашку! Накидывай на голову и сразу вяжи рукава... Не вырвется!
Русый осторожно, крадучись, приоткрыл дверь. Надзиратели ринулись через камеру к голому, и один уже закинул ему на голову рубашку, но помешанный вырвался, весь мокрый и скользкий. Лицо у него не потеряло напряженного, сосредоточенного выражения и поэтому казалось почти осмысленным. И два маленьких зорких глаза смотрели проницательно и осторожно из-под припухших век. Прижавшись задом к стене, голый сел на корточки, выставил вперед руки со скрюченными, окровавленными пальцами. Надзиратели невольно попятились.
— Бабы! — с презрением сплюнул Буриков. — Или запачкаться боитесь? Ничего, отмоется.
Сам подступил к помешанному, схватил его за ноги и дернул. Голый упал навзничь Тогда навалились и другие, засунули в серый мешок грязное, избитое, отчаянно сопротивлявшееся тело. Загнули руки за спину и туго прикрутили рукава.
Теперь, связанный, он был уже не страшен, а только смешон и противен. Извиваясь, как червяк, медленно полз и выл, — и, так как головы теперь не было видно, казалось, что воет вдруг оживший серый заплатанный мешок.
Оставили на полу этот сверток, постепенно затихавший, и ушли. Когда они были уже за порогом малого коридора, голос Абрама позвал громко и торопливо:
— Господин Буриков!
— Ну, что там? Я не дежурный...
— Слушайте, я очень хотел бы иметь полную свободу на одни только сутки. И знаете зачем?
— А мне какое дело?
— Большое дело! Я поймал бы вас и содрал бы с живого вашу белую кожицу. Понемножку! Очень понемножку. Этак по вершочкам. Начал бы с вечера, а кончил бы только утром. И тогда уже пускай меня вешают.
Буриков хотел что-то ответить и подался немного назад, но увидал торчащую из форточки голову Абрама с пузырьками пены на синих губах и ушел молча.
Одинокий Жамочка сидит по-прежнему во втором номере. Он не мог видеть, как вязали помешанного, но слышал его крики, слышал возню и топот надзирателей. Теперь прислушивается, приложив ухо к стене, но из первого номера не доносится больше ни одного звука. Тогда решает:
— Убили!
Он не совсем понимает, почему казни обставляются с такой странной торжественностью. Ночью, вот, пришло столько народу, что заняли весь коридор, — и солдаты, и какие-то чиновники, может быть, важные, и все это только для того, чтобы поодиночке убить четверых, которые даже ничем не могут защитить себя.
Должно быть, просто трусы — и боятся.
Хотя можно бы и совсем безопасно. Например, просунуть в форточку винтовку и пристрелить. Или насыпать мышьяку в бачок с борщом.
Жамочка напряженно трет свой лоб ладонью, — низкий лоб, заросший волосами до самых бровей. С ночи казни он начал думать, — и это дается ему трудно. Думы рождаются такие неуклюжие, громоздкие, только затемняют и путают, не объясняя ничего.
Все непонятно, начиная с того, что Ленчицкого увели и удавили, а его вот зачем-то оставили.
Жизни своей Жамочке не жалко. У него и воспоминания о прожитой жизни такие же скудные и неуклюжие, как думы о настоящем. Но очень обидно, что увели Ленчицкого. Просил ведь чтобы вместе.
Жамочка садится, поджав ноги. Глаза у него воспалились от бессонной ночи, все тело ноет и кажется таким тяжелым. Жамочка чувствует, что он вдруг как-то постарел и, пожалуй, если бы даже Ленчицкий и вернулся теперь назад с того света, то жизнь от этого не сделалась бы лучше. Все так непонятно кругом и так нехорошо, нескладно.