Шрифт:
— Ты готов безропотно отдать нас всех на растерзание мерзкому старику? Разве Тиберий — и есть Рим? Поднимай преданные тебе легионы, закрой доступ хлеба стране из Египта [37] , теперь ты это можешь, и Рим — твой навеки!
Германик горько усмехнулся, глядя в глаза женщине, которую любил.
— А жизнь и смерть твоих детей, которые теперь в руках Тиберия, перед открывающейся тебе возможностью власти, наверное, ничто? Ты так любишь открытые горизонты, Агриппина, что готова платить жизнью сыновей, разглядев лишь призрак власти там, вдали?
37
Хлеб из Египта — в жизни Рима даровая раздача хлеба бедному населению (plebs urbana) была явлением первостепенной важности. Зерно для хлеба в основном поставляли из Северной Африки, и, в частности, из Египта. Одной из главных забот всех императоров было снабжение столицы империи хлебом. Поэтому первый император, Август, придавал своей власти над Египтом большое значение. Он считал эту провинцию своим личным владением. Слова Тацита служат подтверждением этому: «Ибо Август, наряду с прочими тайными распоряжениями во время своего правления, запретив сенаторам и виднейшим из всадников приезжать в Египет без его разрешения, преградил в него доступ, дабы кто-нибудь, захватив эту провинцию и ключи к ней на суше и море, и, удерживая ее любыми ничтожно малыми силами против огромного войска, не обрек Италию голоду». Тацит же сообщает, что император Тиберий (14 г. н. э. — 37 г. н. э.) придерживался той же политики и был весьма недоволен тем, что его родственник — популярный в империи полководец Германик — без его ведома посетил Египет.
Они помолчали, ибо, когда произносится вслух правда, особенно горькая, непременно возникает желание свыкнуться с ней, осмыслить правоту впервые вырвавшейся на свободу из темницы сознания истины. Так ли это? Это действительно так? Это я так думаю, так выгляжу, этим живу? Это я таков, да может ли это быть?
— Я же хочу сохранить всех вас…
Теперь голос Германика был тих, едва слышен.
— Всех, мною любимых и от меня зависящих. Вас, плоть мою и кровь, вас, мой Рим!
— Но это невозможно! Если Тиберий решил уничтожить нас, то он это сделает, если не сопротивляться, если не жертвовать кем-либо. Голос Агриппины тоже был на удивление тих, она полузадушено шептала свои слова; чувствовался ее невольный ужас перед будущим.
— Я не одинок, жена, — прошептал Германик. — Есть еще люди, которые понимают: правление Тиберия подходит к концу. То, что было когда-то живым и благотворным, ныне стало мертвым. Император погряз в разврате, каждый день приближает нас к концу. Выбор Рима по смерти императора может быть одним, ты его знаешь. Этот выбор пал на меня. Да, наша поездка в Египет — это разведка перед боем; но, возможно, боя не понадобится. Те, кто уверял меня в этом, близки к власти, очень близки.
Как зачарованная слушала Германика Агриппина.
— Не мешай мне, жена, это не дело женщин, это мужское дело, хотя тебе и не занимать мужества, кто же спорит. Но я хочу, чтобы ты была далека от всего этого. К тебе не должна прилипнуть никакая грязь, ты останешься для всех воплощением чистоты женщины, преданности и любви…
Германик взялся за дела. Дети вновь перестали его видеть. Он изъездил немало сирийских дорог, раздал большое число приказов, уговаривал, увещевал, кричал и пользовался своей властью, даже когда внутренне не считал это особенно необходимым. Результат был. Скрытое сопротивление, оказываемое полководцу, неминуемо снижалось, теряло накал. Официально он оставался главным на востоке, чему Гней Пизон не мог сопротивляться открыто. Настал день, когда наместник объявил о своем отъезде в Рим. И назначил день прощального пира.
Агриппина сказалась больной и не поехала. Будучи властолюбивой, кровожадной жена Германика не была никогда. Вид поверженного врага не радовал ее, достаточно было того, что он повержен. Внучке Августа не пристало быть злопамятной. Да и Плацина могла бы выкинуть напоследок что-то скандальное. Не хотелось быть участницей скандала, пусть даже холодной и недосягаемой, но участницей.
Никогда потом Агриппина не прощала себе этого поступка. Не могла простить. Умирая на Пандатерии от голода, через много лет, немало совершив глупостей, все кляла себя только за один свой поступок. Будь она рядом, она бы спасла. Она уберегла бы свою любовь, единственного своего мужа, своего Германика. Будь она рядом, сердцем почуяла бы, откуда идет беда. Отвела бы чашу с ядом, прочь отбросила бы тарелку с отравленной едой. Она бы смогла…
День, когда отца привезли с пира, запомнился Калигуле навсегда.
Его вынесли слуги, так он был слаб и немощен, покоритель многих народов. Потом они говорили, что много раз были вынуждены остановиться в пути: Германика рвало, выворачивало, казалось, наружу, сердце разрывалось глядеть на то, как он тужился, пытаясь выгнать остатки съеденной пищи. Он жаловался на боль в желудке, несколько раз, покрываясь липким холодным потом, полководец присаживался на обочине дороги для отправления естественной нужды. Судорогой сводило икры, если бы не помощь слуг, он извалялся бы в собственных испражнениях и рвоте. Ноги не держали его, бледность была пугающей…
Ближние полководца, испуганные криками слуг, высыпали наружу. Потрясенные, смотрели, как несут изможденного страданием мужа и отца. Никогда ранее, даже в случаях ранений, он, не желая пугать их, не позволял нести себя. Он шел, бывало, едва передвигая ноги, но с гордо поднятой головой.
— Яд, — пошел гулять шепоток по дому, — Германик отравлен…
Это было очевидно, впрочем. Слуга, прежде других отвечавший за безопасность полководца, немедленно был призван к ответу. Он был испуган, конечно, и в то же время исполнен сознания выполненного долга. Все нападки Агриппины отверг полностью и безоговорочно.
— Я ем и пью прежде своего господина, что бы он ни пробовал, к чему бы ни прикладывался. Ни одного куска и ни одного глотка он не сделал прежде меня. Я знаю долг, я скорее умер бы от его собственной руки, вырвав из самого его горла все, что он пожелал бы пронести мимо меня, оскорбив его величие, но, не подвергнув опасности быть отравленным…
Слуга являл собой образец доброго здоровья, между тем как Германик…
Всех сопровождавших мужа Агриппина вызвала по одному к себе и допросила. Все были уверены, сходились на этом утверждении безоговорочно: отравление на пиру невозможно! Десятки других приглашенных и их слуг, за каждым следили десятки пар глаз, подсыпать что бы то ни было в кубок или еду никакой возможности. Не-воз-мож-но!