Шрифт:
Огонь сопровождал его всю жизнь: порой далекий, как мерцание звезды, порой близкий, разожженный возле самой дороги. Языки пламени, раздуваемые ветром, озаряли то ладонь, то лицо человека, едва различимое в дыму. Словно пальцами скульптора, огонь лепил то скулы, с торчавшей под ними серой щетиной, то губы, тонкие, как трещина на камне, то глаза с узкими кошачьими зрачками. Мартин вслушивался в голоса людей, сидевших вокруг костра (видны были только их сандалии с потрескавшимися ремешками и штаны, вздутые на коленях, как молоты каменотесов), и ему чудилось, что это не люди, а языки пламени поверяют друг другу что–то свое, сокровенное. Он даже пытался различать их голоса: вот этот, писклявый, голос головешки, а вон тот, басовитый, в котором слышится шум реки, голос большого пня, который горит в середине костра. В этом пне жили жуки–древоточцы, и теперь они трескаются, рассыпаясь искрами по темной траве.
Мартину представлялось, что ночью вся жизнь человека подвластна огню. И сам человек в эти часы превращается в некую светящуюся точку… Вон на дороге появился огонек — блуждая, теряясь в кустах, он приближается к тебе. Думаешь, светлячок, и уже снимаешь шляпу, чтобы накрыть его в траве, а это, оказывается, велосипедист. Крикнешь — и светлячок отвечает тебе человеческим голосом, испуганным непроглядной тьмой… — Глядя вслед поезду, удаляющемуся среди дегтярно–черных пихт — квадраты света, нанизанные один на другой, — Мартин думал о людях, которые уносятся этой ночью к дальним городам. Радостны они или озабочены? Спят или, расстелив на коленях газету, ужинают, отрывая кусочки от жесткой курицы? О чем же они говорят? О тяжбах? О болезнях? Или рассказывают анекдоты, чтобы ночь прошла поскорее? Мартин не мог ответить на эти вопросы, но ему было ясно, что человек — это искра, которая удаляется от крошащихся, как сгоревшая газета, контуров пихт, от сплетающихся в вышине железнодорожных мостов, от мыслей о вчерашнем дне. Эта искра смеется, вздыхает, угрожает кому–то, ликует, охваченная любовным порывом, или строит подлые планы — и отдаляется от осуществленного и неосуществленного, отдаляется от самой жизни…
Мартин знал и другой огонь, тот, что испепеляет все на своем пути. То была одна из стихий, перед которой он с детских лет чувствовал себя беспомощным, хотя его родной дом с толстыми стенами из тесаного камня, с тяжелыми замками и плотно. задвинутыми ставнями, казалось, должен был бы внушать ему ощущение надежности. Огонь диким конем плясал вокруг сооруженных человеком оград, вокруг стен его крепостей (скорее, похожих на карточные домики), вокруг его мыслей и желаний. Огромный, как холм, этот апокалипсический зверь мчался, поигрывая всели своими мускулами, и от гривы его до неба взметались языки пламени.
Однажды ночью (Мартину было лет пять) лил сильный дождь. Вдруг раздался оглушительный удар грома. Задрожали стены. Тарелки упали со стола и покатились по полу. Весь дом озарился ослепительным светом. Потом — или так только показалось Мартину — свет закричал человеческим голосом. С этим криком смешались мычанье и блеянье, послышался звон колокольцев. Испуганный Мартин увидел в окне огромного коня, рыжего, как соседская кобыла, только с необыкновенно вытянутой шеей и. угрожающе расширенными ноздрями, из которых вырывались клубы дыма. Конь скакал прямо по крышам, раздувая опавшие, лоснящиеся от дождя бока и подобрав хвост между огромных ног. Слышно было, как треснула черепица и ноги разгневанного чудовища, застревавшие в балках, потащили за собой великанье тело коня.
Отец Мартина — сонный, смешной в нижнем белье — открыл входную дверь (в комнату ворвался оглушительный шум ливня), и мальчик поверх отцовского плеча снова увидел страшного коня: он вставал на дыбы, словно пытался вырваться из чьей–то руки, крепко державшей его за узду.
«В соседский дом молния ударила. Хлев горит столбом», — сказал отец, взял стоявшее в углу ведро и как был — сонный, всклокоченный, в галошах на босу ногу — выбежал из дому.
Со всех улиц спускались люди, перекликались на бегу, красные в свете пожара. А вокруг валились балки, обрушивались с треском на каменные ограды и все сильнее полыхали — под дождем.
А Стоя у окна, Мартин видел, как в проем обвалившейся двери из соседского хлева выбегали объятые пламенем овцы и с громким блеяньем разбегались по двору. Люди, размахивая и гремя ведрами, преграждали им дорогу, чтоб уберечь от этих дымящихся факелов другие дома и сараи.
Отец вернулся только под утро, промокшая рубаха прилипла к его спине. Комната наполнилась запахом гари, Дождя и золы.
Ложась в постель, Мартин снова краешком глаза увидел тело коня, заслонившее полнеба. Видны были ребра мертвого жеребца, один его глаз (а может, то было окно сгоревшего дома?) и копыта, ярко блестевшие в струях дождя…
Были годы, когда в их доме горел тихий и ласковый свет, и ничто, кроме радости, не окружало Мартина. Это было время его ранних детских лет. Он думал, что все вокруг существует лишь для того, чтобы его радовать: мать с розовым гребешком в волосах, которая по утрам, целуя, будила его; деревце у окна, на верхушке которого было гнездо малиновки; отец, в карманах которого, кроме ключей и янтарного мундштука, Мартин обязательно находил конфету или игрушку; котенок, который по вечерам сворачивался клубочком у него под одеялом и сонно мурлыкал.
Все в доме были здоровы и веселы. Деревянные ступени словно пели под ногами. Мартин не слышал даже упоминания о болезнях, огорчениях, разочарованиях. А смерть? Он и не подозревал о ней. Мир вокруг него был бессмертен, он — тоже…
Такая жизнь, наверно, продолжалась бы до бесконечности, если бы однажды вечером отец, возвращаясь с вокзала, не принес ему свисток — точно такой, в какой свистят стрелочники, перегоняя поезда. Мартину случалось видеть этих людей на вокзале, они шли вдоль железнодорожного полотна, помахивая желтыми флажками, и пронзительно свистели в свисток. «Загоняй в третий тупик!» — кричали. стрелочники. Паровоз, окутанный облаком пара, давал задний ход, толкал вагоны, и они, поскрипывая буферами, медленно катились по рельсам.