Шрифт:
Эти глаза были сейчас устремлены на меня. После чрезмерно театральных слов их цвет напомнил мне нечто совсем будничное — например, занавеску, долгие годы вы–цветавшую на чьем–то окне. Яркая губная помада и рыжеватый отлив многократно крашенных, поредевших волос напоминали о захудалых провинциальных подмостках. Пропитавшись хной, кожа надо лбом была темно–розовая и казалась воспаленной.
Что говорить, старость произнесла свой неумолимый приговор. И тем не менее стоявшей передо мной «актрисе немого кино» удалось пронести сквозь годы частицу былой красоты. Рождая, грусть и умиление, она проглядывала сейчас сквозь шелк коричневого платья, обрисовавший бретельки лифчика, в линии бедер — все еще закругленных п стройных, в походке, напоминавшей походку балерин — энергичное выбрасывание коленей при царственной неподвижности корпуса.
Еще кое–что выдавало возраст и, может быть, одиночество Антонии: потертые, лоснящиеся замшевые туфли и спустившиеся петли на чулках. Как трещины, сбегали они по ее ногам — от колена до пятки, — и почему–то именно они всего больше сказали мне о непокорной беспомощности этой женщины, которая пытается спрятать свое истинное лицо под маской самоуверенности и ложной патетикой речи.
Антония Наумова родилась и провела детство в одном дунайском городе, где были просторные, тенистые от вьющегося винограда дворы, церковь, построенная прославленным Николой Фичевым, у входа в которую две колонны кружились так легко, будто опорой им служил не камень, а руки самого зодчего.
Ее мать — Томаица Наумова — овдовела совсем молодой, но не пожелала вторично выйти замуж. Она долго носила траур — узкий костюм, плотно облегающий фигуру, — и хотя его цвет говорил о скорби и примирении со всем тленным в мире сем, походка, покачивание плеч, приятная округлость бюста, убранного кружевами, просвечивавшими сквозь тонкую блузку, выдавали немые желания плоти. Она понимала, что красивая женщина в трауре неизмеримо привлекательнее для мужчин — сочетание скорбящей души с порочными желаниями плоти сулит особое наслаждение.
В один прекрасный день она принялась усердно прибирать свою комнату. Застелила широкое супружеское ложе покрывалом из венского дамаста, купленным на заглянувшей в порт барже. Сняла со стены семейные портреты, а оставшиеся от них квадраты на выцветших обоях завесила гобеленом с изображением оленей. На пианино положила круглую кружевную салфетку и поставила канделябр с красными свечами.
Она мыла, чистила, скребла, перенесла ненужные вещи в комнату дочери — словом, явно готовилась к приходу долгожданного гостя.
И он пришел.
Антония к тому времени была уже в постели и не встала встретить гостя. Она продолжала листать журналы и даже забыла о его присутствии.
Но в одиннадцатом часу, когда прозвучал свисток вечернего поезда, она уловила сквозь голоса и звон бокалов негромкое хихиканье — мать смеялась прерывисто, нервно, будто ее щекотали… Антония долго ворочалась в постели, охваченная смутным чувством, в котором были и неловкость, и обида. Около полуночи она приоткрыла дверь своей комнаты — тоненькая полоска света упала в коридор.
Там на вешалке висела темная шинель с серебряными нашивками на рукавах, а рядом поблескивал козырек капитанской фуражки.
Антония притворила дверь, погасила свет, но, несмотря на все старания, так и не уснула до самого рассвета, когда гость, что–то нашептывая на прощанье, стал спускаться по каменным ступеням, на улицу. Он старался ступать бесшумно (это угадывалось по медленным шагам), но ботинки с железными подковками громко стучали, и этот предательский звук долго сопровождал его по еще не проснувшейся улице.
Утром мать вошла к Антонии. Побродила по комнате, якобы что–то разыскивая, и — заметив на лице пятнадцатилетней дочери смущение — сказала:
— Что ж ты не спросишь, кто это? Друг твоего отца. Вместе работали в пароходстве. Он был в плаванье и только сейчас смог прийти выразить свои соболезнования,.. Очень приятный господин.
Антония наблюдала за ее жестами, за дряблым, помятым лицом (в уголке рта размазалась помада), а когда мать наклонилась погладить ее по щеке, Антония ощутила прикосновение тоненького колечка с рубином, который искрился от лившегося в окно света.
— Купила у капитана, — объяснила мать, перехватив ее взгляд, — Жаль было упустить: золотое и по дешевке…
Через несколько дней на вешалке появился серый макинтош с черным бархатным воротником, под ним, на табурете, черная шляпа–котелок, а в ней небрежно брошенные желтые перчатки из такой тонкой лайки, что они выглядели резиновыми. От макинтоша разило дешевым парикмахерским одеколоном, и Антонии подумалось, что, войди она. сейчас в комнату матери, она непременно увидит на шее гостя или за ушами корочку засохшего мыла, не стертого салфеткой парикмахера.