Шрифт:
Все в этой старой петербургской квартире было точно так же, как и в сотнях других, где проживают те, кому довелось в них родиться.
Она была настоящая.
То есть несла в себе не убитый евроремонтом живой дух семейной жизни поколений, от которых остались излучающие тепло знаковые вещи, приобретенные в разные годы и отражающие, как в зеркале, не только вкусы своих хозяев, но и застывшие приметы минувшего.
Все было с трещинкой, но функционирующее, все в гармонии угасания. На продавленные сиденья кожаных стульев положены вышитые шелковые подушечки, на вытертых креслах — пледы.
— Да у отца и брать-то здесь нечего, — вошла в комнату хозяйка, неся поднос с кофейными чашками и сахарницей. На секунду она оторопела при виде плечевой кобуры на Волкове, но тут же взяла себя в руки и сумела ничем не выдать своего удивления. Поставила поднос на стол.
— Вот разве это… — кивком головы она указала на висящую под потолком небольшую, но как-то по-язычески буйно украшенную люстру. Ниспадающие нити граненого хрусталя искрились неисчислимым количеством полированных плоскостей и переливались всеми цветами радуги. За сплошной завесой сверкающих кристаллов даже лампочек не было видно.
— Ух ты! — вырвалось у Гурского. — А если ее включить?
— Увы, — грустно улыбнулась Ирина, — это папины старческие причуды. Он раньше никогда не любил подобной дикости. А тут… Купил где-то, принес и повесил. Старики как дети. К ней даже электричество не подведено. На это его уже не хватило. По-моему, там и лампочек-то никаких нет.
— Но она вроде… — скептически прищурился Александр.
— Вот именно. Там и хрусталя чуть-чуть, вот здесь, по краю, а все остальное стекляшки. Но очень хорошо сделанные. Такой вот фокус. Она ничего и не стоит. Отцу просто нравилось на нее смотреть.
— А это? — Волков подошел к старенькому компьютеру, который стоял на письменном столе в маленькой соседней комнате, напоминающей кабинет, и был среди других вещей интерьера предметом инородным, как вставной зуб. — Здесь лампочки есть?
— А, это… Это какие-то папины друзья уезжали, давно уже, и вот — подарили. Продать-то его невозможно, а тащить с собой, видимо, лень было. Но он работает, что удивительно. Отец на нем в шахматы играл. И пасьянсы раскладывал. Вам с сахаром?
— Если можно. Так что вас во всей этой истории настораживает, кроме трубки?
— Так вот это, собственно, и настораживает прежде всего. Более того, видите ли… — Ирина присела к столу. — Я не знаю, как вам объяснить, но, по— моему, в последнее время отец ощущал какую-то опасность… Что-то его тревожило. Я об этом так неуверенно говорю, потому что сама ничего толком не знаю. Но…
— Да вы говорите, говорите, вместе разобраться проще будет. Откуда у вас такое ощущение? Были звонки? Угрозы?
— При мне нет. Но я же здесь подолгу не живу. Один раз, правда, был какой— то странный звонок, уже когда я приехала. Папа в магазин ушел, я подошла к телефону, а там — тишина. И только дыхание. А потом трубку повесили. Я отцу рассказала, когда он вернулся, пошутила даже, что его барышни со мной говорить не хотят, но его это не развеселило нисколько, даже наоборот. Он как-то так замкнулся сразу, весь в себя ушел, как спрятался. Очень мне это не понравилось. Я же своего отца знаю, не станет он из-за пустяков в лице меняться. Но расспрашивать тоже бесполезно. Все равно ничего не добьешься, это я тоже знаю. В общем, на том все и кончилось.
— А чем ваш отец занимался? Друзья, знакомые у него какие-нибудь были?
— Какие у пенсионеров занятия? Никаких, в общем-то. Знакомые, как у всех, конечно, были, он перезванивался с кем-то, кто-то к нему заходил, но я их не знаю толком. А вот друзья… Евгений Борисович разве что. Они очень давно знакомы. Работали в свое время вместе. Есть что обсудить.
— А кем работал ваш отец? Он давно на пенсии?
— Давно, ему же уже много лет было, мы с братом поздние дети. А работал он директором комиссионки, вплоть до самой перестройки, как раз году в восемьдесят шестом и ушел. Он вообще всю жизнь в торговле проработал, в основном в комиссионных, и у них там, еще в те времена, советские, кроме тряпок, и картины были, и антиквариата немножко, и еще всякое. И отец очень хорошо в этом разбирался. Просто эксперт был. Самый настоящий. Его очень многие знали и уважали. Антиквариат — дело деликатное, да и живопись тоже. А уж ювелирка — тем более. Ну вот, я говорила, он давно на пенсии, ему же за семьдесят далеко, но к нему все равно обращались. За советом, подлинность определить, оценить, ну и… иногда — помочь продать. Или купить. Он коллекционеров в городе почти всех знал. И его знали. И не только у нас в Питере. Понимаете, одно дело — стоимость, так сказать, номинальная, а другое — рыночная, на сегодняшний день. Он многим помогал, советовал. Его слово многое значило. Ему верили.
Гурский невольно окинул взглядом комнату.
— Да, — опять чуть грустно улыбнулась Ирина, — вы правы. Когда мама умерла, пришлось кое-что продать. Отец ей памятник поставил какой-то жутко дорогой. Потом мы с мужем решили уехать. Папа сначала очень против был, просто категорически, а потом уже… многое продал, чтобы мы там не голодали, пока обустроимся. А когда Виктор женился, продал и все остальное. Виктору квартиру надо было покупать. Он — мой младший брат, сводный, от второй папиной жены. Только отец с ней развелся. Так и жил один. Он вообще человек был очень непростой, а порой и невыносимый — в быту. Он… как бы вам сказать… он же воевал, до Берлина дошел, но очень не любил, ну, внешних проявлений эмоций всяких, пафоса, что ли, и прочего, что из иных людей выплескивается, вы понимаете?
— В общих чертах.
— Ну, вот попросишь его рассказать иной раз, как воевал, а он вспоминает что-нибудь такое… и смешное вроде бы, и странное, и рассказывать не умел совсем. «Пришел к нам в роту, — рассказывает, — один такой — косая сажень, грудь в медалях и сапоги офицерские. И каждую ночь сапоги под голову клал, чтоб не сперли. Я ему: „Сними медали. Блестят на солнце, снайпер зацепит“. А он только рукой машет. И вдруг — дзынь! Прямо между медалей. Вот тут с него сапоги и сняли…»
— Да, — улыбнулся Гурский. — Ёмко.