Шрифт:
Опираясь на суковатую с серебряной монограммой палку, фон Рихтер говорил о дружбе польского и русского народов.
— Всходы ее, посеянные Герценом и Чернышевским, политые кровью Потебни, Сливицкого, Нарбута, — взошли! И нет силы, чтобы уничтожить их!..
Студенты и офицеры, чиновники и журналисты — все, кто были в зале, поднялись со своих мест.
Печальная и светлая сила была в их молчании.
Хмурым апрельским утром из Сараевской пустыни, верстах в тридцати от Ардатова, выехал побывавший на богомолье купец. В Ардатове он сменил лошадей и на рассвете отправился дальше. По размытой глинистой дороге лошади тащились с трудом. Накрапывало. Купец беспокойно высовывался, выглядывая то на одну, то на другую сторону дороги.
Отъехав версты три, нагнали богомолку. Не поймешь, старая или молодая, черный платок надвинут на глаза, в руках посошок, за плечами котомка.
Купец окликнул ее, богомолка запричитала — ноги болят шагать до Симбирска, не подвезут ли люди добрые. Ямщик заругался, да купец уговорил, угостил водкой из походной баклажки.
Как потом показал ямщик на допросе в жандармском управлении, богомолку посадили в коляску и повезли до села Павлова, на берегу Волги, а там и купец и она сели на пароход.
Через три дня на перроне Николаевского вокзала Ярослав встречал Пели. Она вышла из московского поезда под руку с Озеровым. Вместо купеческой короткой поддевки на нем было светлое щегольское пальто. Приподняв цилиндр, он, по привычке щелкнув каблуками, представил свою спутницу, зябко кутавшуюся в меховую накидку, полковнику фон Рихтеру.
Бегство Пели организовал тот самый Владимир Озеров, который сражался вместе с Врублевским, а пять лет спустя участвовал с Бакуниным в Лионской Коммуне и после неудачи восстания освободил Бакунина и помог ему скрыться.
Прошло два месяца. Июньской белой ночью английский пароход „Неман“ отчалил от Кронштадтской пристани.
Ярослав и Пели поднялись на палубу. Кронштадт медленно уходил в белесый сумрак, сливаясь с очертаниями далекого Петербурга. Дрожащая дымка, легкая, как дыхание спящего, поднималась над золотыми шпилями, колокольнями церквей, над острым профилем города.
От кормы бежала тугая волна, раскачивала раскиданные по глади залива смоленые рыбачьи парусники.
Белое небо поднималось все выше.
Пели и Ярослав смотрели назад до тех пор, пока хватило глаз различить узкую полоску земли, зажатую между небом и морем.
Из Стокгольма Домбровский отправил письмо редактору „Московских ведомостей“ Каткову. Это письмо напечатал Герцен в „Колоколе“.
„Милостивый государь, в одном из номеров „Московских ведомостей“ вы, извещая о моем бегстве, выразили надежду, что я буду немедленно пойман, ибо не найду убежища в России. Такое незнание своего отечества в публицисте, признаюсь вам, поразило меня удивлением. Я тогда же хотел сообщить вам, что надежды ваши неосновательны, но меня удержало желание фактически доказать все ничтожество правительства, которому вы удивляетесь по крайней мере публично. Благодаря моему воспитанию, благодаря людям, которых вы считали врагами России, а я ее гордостью, я, хотя и иностранец, — знаю Россию лучше вас. Я так мало опасался всевозможных ваших полиций: тайных, явных и литературных, что (отдаю при этом полное уважение вашим полицейским способностям) был, однако, долго вашим соседом и видел вас очень часто. Через неделю после побега я мог отправиться за границу, но мне нужно было остаться в России, и я остался. Обстоятельства заставили меня посетить несколько виднейших русских городов, в путешествиях я не встречал ни малейшего препятствия. Наконец, устроив все, что было нужно, я решил отправиться за границу с моей женой. Хотя она была в руках ваших сотрудников по части просвещения России, исполнение моего намерения не встретило никаких затруднений. Словом, в продолжение моего шестимесячного пребывания в России я всегда встречал сочувствие и помощь русских людей и на деле доказал кое-кому из сомневающихся русских патриотов, что в России при некоторой энергии можно по-прежнему работать на дело свободы.
Только желание показать всем, как вообще несостоятельны ваши приговоры, заставляет меня писать к человеку, старавшемуся разжечь вражду между нашими народами, опозорившему свое имя ликованием над убийствами, запятнавшему себя ложью и клеветой. Но, решившись на шаг, столь для меня неприятный, не могу не выразить здесь презрения, которое внушают всем честным людям жалкие усилия ваши и вам подобных к поддержанию невежества и насилия“.
Лучшими своими делами и самой жизнью он был обязан русским. Чернышевский, Щур, солдаты Лабинского полка, Потебня, Озеров, Герцен — как вехи вставали они на решающих поворотах его судьбы. Они научили его распознавать друзей среди врагов и врагов среди соотечественников.
Самые прекрасные майские песни сочиняют студеной зимой, так и любовь к отечеству сильнее жжет на чужбине.
Домбровский приехал в Париж.
Тяжелы ступени чужого крыльца, и горек хлеб изгнания.
Домбровский создает в Париже левое объединение польской эмиграции. Чтобы как-то обеспечить семью, пришлось поступить работать рисовальщиком в Бюро Трансатлантической компании.
Царская полиция плетет вокруг Домбровского паутину интриг, добиваясь у французских властей его выдачи.
В 1867 году Домбровский уезжает в Италию к Гарибальди. Эта встреча стала знаменательной для обоих, оба они были, как говорил о себе Робеспьер, „рабами свободы своей родины“. Для великого итальянца Домбровский явился живым воплощением интернационализма…»
У Артура Демэ осталось несколько документов, несколько неразобранных записей в блокноте — несколько лет жизни Домбровского.
Вот отзыв известного немецкого полководца Мольтке о книге Домбровского «Критический очерк войны 1866 года в Германии и Италии»: