Шрифт:
— А что ты, дорогуша Чума, обозначил бы как подлость?
Шут мрачно поёжился. «Подлость?… Обман доверия. Предательство».
— Обман доверия? — задумчиво повторил инквизитор. — То есть подлость возможна только со стороны того, кто тебе близок? Кому доверяешь?
Грандони почесал левую бровь.
— Да. Белончини трижды посылал ко мне убийц, но я не считал его подлецом. Но если убийц послал бы мне ты, Лелио, это было бы подлым. Я тебе доверяю.
— Стало быть, подлость — злой умысел, направленный не против врага, но друга? Врагу, выходит, сделать подлость нельзя? Но разве не каждый злой умысел несёт в себе подлость? Даноли сказал о хладнокровной подлости.
— Я имел злой умысел против Дальбено. За его клевету я хотел вывалять его в дерьме и вывалял. Но не только не считаю себя подлецом, но и горжусь содеянным. Он получил за дело. И доверия его я не предавал: он мне ни на грош и не доверял. Другое дело, если я сделал бы это тебе: ты не заслужил такого и веришь мне. Такое деяние с моей стороны было бы подлостью.
— Не заслужил? Как искажается язык… «не заслужил… не достоин подлости…» Глупо думать, что подлости можно «удостоиться». Скорее, насколько можно понять, разгребая нагромождение путаных эвфемизмов и лживых синонимов, подлость есть не просто злой, но вероломный умысел. Но если тот, на кого он направлен, получает его по делам своим, но это всё же наказание, возмездие. Приговор — не подлость, а слово закона. Подлость, стало быть, это наказание неповинному. Вот почему Даноли сказал о жертве. Казнь невинного, который не ждал палача и принимал его за гостя…
Грациано кивнул.
— Ну, и кто этот изверг?
— Увы, дорогуша, впору вопросить об этом говнюка-Дальбено. Однако, хоть в его пророчествах малый выбор возможностей развития событий при ничтожной степени достоверности толкований и высокой степени неопределённости интерпретаций создавал порой впечатление частой осуществимости прорицаний, это желание несбыточно.
— Это почему? — удивился Чума. — Спросить его можно.
— Нельзя. Засранца видели позавчера выезжающим из города.
Песте не выразил ни малейших сожалений по этому поводу, но лениво обронил.
— И Черубина, и Джезуальдо считали палачом меня и, боюсь, подлинного палача могли и просмотреть.
— Да, как выразился недавно мессир д'Альвелла, «no hay opiniones estupidas, sino estupidos que opinan…», сиречь, «Нет глупых мыслей, есть думающие глупцы». Испанский язык очень ёмкий. Но Даноли прав. Убийца — подлец. Дружески протянуть бокал с ядом, потом брезгливо спихнуть в воду острием даги? Убийца, похоже, высокомерен.
— Что это даёт?
— Иногда и последний плебей может возомнить о себе невесть что, но здесь… это знатный человек, Чума. Умный, коварный, высокопоставленный. При этом… у него очень странный ум. Недаром же я вначале подумал о женщине. Это человек необычного ума.
Глава 14
Чума, расставшись в сумерках с Аурелиано Портофино, хотел было уединиться на той же скамье, где несколько дней назад встретился с Камиллой. Увы, она была занята — на ней сидел Энцо Витино и витийствовал, его слушательница, Франческа Бартолини, восторженно внимала ему.
— Главное умение придворного — рассуждать на важные темы, не подражая педантам, но все подавать с изяществом. Изящество свободно, принуждение для него пагубно. Строгие правила замораживают, и кто слишком строго придерживается даже самых похвальных правил, смешон.
Чума, затаившись за колонной, удивился. Эти двое, похоже, ещё не слышали о новом убийстве, иначе, их разговор имел бы другое направление. Так и оказалось. Появившийся на площадке Ладзаро Альмереджи тоже с удивлением поглядел на сидящих и сообщил им о новой трагедии.
— Джезуальдо? — Чума, видевший из-за своего укрытия побледневшего Витино, понял, что тот абсолютно ни при чём. Поэт несколько минут не мог прийти в себя, кровь отлила от его лица, потом у Лоренцо вырвалось нечто несуразное, — Он же… приглашал… как же это?
Донна же Бартолини, хоть и была изумлена гибелью Джезуальдо Белончини, сразу сумела опознать преступника. «Это негодяй ди Грандони! — взвизгнула донна Франческа. — Он ненавидел Джезуальдо!» Альмереджи вежливо поправил синьору. Наоборот. Это мессир Белончини ненавидел мессира ди Грандони. Но в словах главного лесничего не было упрямого желания убедить её. Напротив. У Ладзаро были совсем другие намерения, и он немедленно приступил к их исполнению, перво-наперво заверив поэта, что тот смертельно бледен и ему лучше лечь в постель. Витино кивнул и, пошатываясь, удалился. Надо сказать, что теперь, после того как по замку стал гулять мерзейший стишок о его мужских достоинствах, синьор Витино не особенно рвался в спальни красоток, предпочитая наслаждаться их похвалами своему уму и поэтическому дару, хоть и поклялся отомстить анонимному обидчику. Авторство пакостной эпиграммы принадлежало мессиру Ладзаро Альмереджи, но он, в отличие от Витино, не жаждал лавров и своего авторства не афишировал, довольствуясь тем, что читал сочинённый им злобный пасквиль всем и каждому.