Шрифт:
Прерывая его размышления, в дверь постучали. Пришли Арефьев и Галичев, деловые и серьёзные, явно удручённые чем-то.
– - Встречи теперь будут на Лиговке в конспиративной квартире, занятой Грязновой, - начал Галичев буквально с порога, - завтра пойдёте с Тихоновым к Анненскому в Троицкий переулок, надо вынести чемодан с печатями, штемпелями и красками, тетрадями с образцами текстов для паспортов, формуляров и удостоверений.
Осоргин отметил, что Галичев очень бледен, точно болен, а Арефьев мрачен и насуплен.
– - Что-то случилось?
– осторожно спросил он.
– - Кундалевич, - брезгливо прошипел Арефьев.
– Квятковский сообщил, что он арестован в Публичной библиотеке. Оставил в кармане пальто три номера "Народной Воли", а швейцар, заметив их, донёс. Его арестовали при выходе из библиотеки. Кретин, просто кретин.
Сергей видел, что оба не столько расстроены, сколько напуганы. Кундалевич, плюгавый, хрупкого сложения, легко мог заложить всех. И всё же, явное пренебрежение к арестованному почему-то задело.
– - А в ночь вчера Мартыновского взяли, - зло добавил Галичев.
– - Обыск проводился полицией без жандармов и чинов прокурорского надзора, трое просто рылись в номерах, в которых жил Мартыновский. Они уже уходили, да, представь, нашли в столовом ящике гальванические запалы. Тогда приступили к тщательному обыску, нарыли принадлежности для взрывов, химию для взрывчатых веществ, а в числе документов "паспортного стола" - копии паспортов, по которым жили Квятковский и Фигнер, уже арестованные. Но всего ужаснее, что нашли черновой проект метрической выписки о бракосочетании канцелярского служителя Лысенко с дворянкой Рогатиной. По справке в адресном столе оказалось, что супруги Лысенко живут по Сапёрному переулку. Полиция пошла туда с обыском, те открыли стрельбу, подтянулись жандармы, и квартира была взята.
Сергей помертвел. Это была квартира типографии. Галичев добавил, что Софья Иванова и Бух, изображавшие супругов Лысенко, Цукерман и Грязнова тоже арестованы. Бумаги, найденные у Мартыновского, разбираются в секретном отделении у градоначальника на Гороховой.
– - Но это верные люди, они ничего не скажут...
Осоргин осёкся, поняв по лицам товарищей, что те придерживаются совсем другого мнения.
– -Они умеют правду выколачивать. В прошлый раз эта бестия из полиции, Котляревский, разговорил Гольдберга, уверил его, что в результате его откровенности будут крупные политические реформы и что никто из оговорённых не пострадает, ни один волос не упадёт ни с чьей головы. Тот, дурак, Котляревскому это потом и напомнил, после того, как всё выболтал, гнида. А тот ответил: "Верно, мол, волосы не упадут, но голов попадает немало". Сука Гольдберг повесился в камере. Да что с того-то? Поздно, что тут скажешь.
Осоргина странно покоробила ругань дружков. Он понимал - если возьмут его, то и по его адресу они точно также уронят: "Идиот" или "сука", и брезгливо махнут рукой, но дело было даже не в том. А в чем? В памяти снова всплыли давешние слова барина Нальянова, презрительные и изуверские: "Глупо каждое деяние оценивать по принципу, - грозит ли за него смерть? Как раз в этой преувеличенной оценке смерти и скрывается самая большая трусость. Подумаешь, смерть..." Осоргин помнил, как это прозвучало. Барин подлинно ни во что не ставил смерть. Он именно не преодолевал страх, а не знал страха вовсе. Именно это и задело Осоргина.
Между тем дружки продолжали:
– - Теперь слушай. Надо подготовить покушение на генерал-губернатора Гурко. Мы устроили наблюдение за его выездами. По понедельникам он один ездит обедать на Литейный, недалеко от Невского. Филёры стоят на другой стороне Мойки, где Морская выходит на Исаакиевскую площадь, у дома министерства внутренних дел. Коковский и ты - предполагаемые исполнители, и Тихонов в качестве члена Исполнительного Комитета. Ты будешь первым метальщиком.
Осоргин слушал молча. Бог весть почему, но весь азарт революционной работы, так занимавший его раньше, вдруг схлынул. Неужели он струсил? Нет, вздор. Он просто словно потерял нечто важное, определяющее...
"Когда народный мститель убивает палача...", бросил давеча Харитонов, а барин перебил его: "Он подводит себя под петлю и под невероятный излом души, единственный, кто может убивать без изломов, это как раз палач. У него нет дурного умысла, он всего лишь орудие казни". "Но у революционеров нет другой цели, кроме полнейшего счастья народа, и если достижение этого счастья возможно только путём насилия над палачами, причём тут "изломы души"? У революционера нет души!" "Нет души? Как интересно..."
Этот ли разговор задел его? Или... что-то ещё, непроизносимое, но понимаемое почти кожей? Сергей видел, что Галичев и Арефьев ни минуты не дорожат никем, но хладнокровно чужими телами прокладывают себе путь... Себе? Куда? Вопросы были какие-то мутные, неопределённые и тягостные.
"В смысле политических изменений значение террора равно нулю. Но он искажает самих революционеров, воспитывает в них полное презрение к обществу, к народу, и - взращивает страшный дух своеволия. Какая власть безмернее власти одного человека над жизнью другого? И вот эту-то власть присваивает себе горсточка людей, убивая за то, что законное правительство не желает исполнять самозваных требований людей, до такой степени сознающих себя ничтожным меньшинством, что они даже не пытаются начать открытую борьбу с правительством. Терроризм или бессилен, или излишен: бессилен, если у революционеров нет сил низвергнуть правительство, и излишен, если эти силы есть..." А что, если этот барин прав?