Шрифт:
40. Стихи Алеши Гинзбурга
Через несколько дней после исчезновения группы студентов филологического факультета многие поняли, что они арестованы. За годы террора уже все знали и привыкли, что так просто пропадали люди. И узнать — почему, за что, — было невозможно. Студенты собирались небольшими группами и тихо переговаривались. Наверное, в обстановке всеобщей слежки и подозрений кто-то свой донес на них — может, они рассказывали политические анекдоты, может, говорили что-то против правительства. Решительные предлагали написать коллективное письмо в их защиту. Нерешительные боялись даже думать о письме. Были и студенты, которые говорили: «Что — арестовали? Пускай привыкают». Слухи об этом аресте ходили по всей Москве.
Августа знала от Алеши о Нине и о ее аресте и видела, как он страдал. По ночам она шептала Семену:
— Несчастный мальчик! Это все так ужасно, он так переживает!
Семен говорил:
— Только бы не натворил глупостей, не ввязался в это. Вот именно.
У него самого были служебные неприятности: Сталин бесконечно создавал и переставлял министерства, их уже было больше пятидесяти. Министров-евреев Семена Гинзбурга и Давида Райзера то понижали до заместителя министров, то назначали министрами в Казахстан, то опять возвращали на свои места. Это не сулило ничего хорошего и настораживало — так Сталин поступал с теми, кого потом арестовывал и ликвидировал.
А Алеша тосковал буквально физически, впал в депрессию, не писал стихов, был молчалив, не хотел есть. Бабушка Прасковья Васильевна уговаривала его:
— Ну съешь еще немного, ты посмотри на себя, как ты похудел.
Августа переживала и за мужа, и за сына. В эти дни она просила старую мать:
— Пойди в церковь, поставь свечки за них обоих.
И Прасковья Васильевна истово молилась.
Постепенно Алешина тоска улеглась. Но когда через год он узнал, что Нину Ермакову и ее друзей приговорили к заключению в лагерях, перед ним, как в галлюцинациях, начали вставать картины жизни этих лагерей. Он хотел выразить это в стихах, и, когда узнал о приговоре, Нина представилась ему за колючей проволокой лагеря. Его поэтическая фантазия разразилась горькими стихами:
БАЛЛАДА О КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКЕ Все у нас по-прежнему, Правду говоря; Где-то под Архангельском Строят лагеря; Проволоку колючую Запасают впрок, Чтобы зэк за проволоку Убежать не мог. Дуют ветры снежные, И метель метет, У прораба с проволокой Полон рот хлопот: Разве это качество? Не колючки — пух, И прораб расстроенный Матерится вслух. То ли при Ежове Было до войны! Каждая колючка Вот такой длины. Он тогда охранником Был на Колыме И колючей проволоке Доверял вполне. А от этой, нынешней, Разве будет прок? И прораб забегался, На морозе взмок. Нет, у нас правительство Не осудит зря; Эх, по ком-то плачут, Плачут лагеря. Проволоку надо Злее выпускать — Будет неповадно Им протестовать! Где-то под Архангельском Строят лагеря… Все у нас по-прежнему, Правду говоря.Августа прочитала стихи сына и испугалась: он хороший поэт, но направление его поэзии становилось все более опасным. Сын советского министра рос антисоветчиком. Если узнают про такие стихи, у Алеши могут быть большие неприятности.
Она поговорила об этом с Семеном. Он мрачно сказал:
— Сейчас такие жестокие времена. Ты слышала, что умер бывший министр иностранных дел Максим Максимович Литвинов? Так вот, мне сказали по секрету, что он не просто умер — его задавили машиной, как Соломона Михоэлса. Вот именно.
— Но почему?
— Потому что он поддерживал Еврейский антифашистский комитет. Его убили точно так, как Соломона Михоэлса. Опять такое же преступление.
Богатая эмоционально, поэтическая натура Алеши рвалась наружу, свое неприятие советской власти он стремился изливать в стихах. Августа решила осторожно поговорить об этом с сыном, не задевая его поэтической гордости:
— Сыночек, пишешь ты все лучше, но и все опасней для себя. У нас людей с таким направлением мыслей наказывают. Мы с папой боимся, что у тебя могут быть большие неприятности, ты можешь испортить себе всю жизнь. Знаешь, сколько советских поэтов и писателей трагически закончили свои жизни…
Алеша иронически парировал:
— Что — меня тоже посадят, как Павлика, доктора Дамье и Нину?
— К сожалению, могут и посадить.
— Ну и черт с ними — пусть сажают. Не могу я, не могу видеть всю эту фальшь, все, что творится вокруг.
— Но все-таки надо быть благоразумней.
— Как быть благоразумней?
— Тебе хочется писать — хорошо. Заставь себя хоть один раз написать нейтральное стихотворение.
— Нейтральное? На какую тему? Подкинь мне мысль.
— Ну, я не могу так сразу… Напиши хотя бы о Фаусте.
— Почему о Фаусте? О нем уже все написал Гете.
— Не все. Ты напиши о Фаусте в наше время.
— В наше время? Но он уже давно должен быть пенсионером.
— Вот и хорошо, напиши о Фаусте на пенсии.
Алеша задумался, видно было, что ему эта идея понравилась. Через несколько дней он показал Августе стихи:
— Ты мне дала тему, а я сделал разработку — читай.
ФАУСТ НА ПЕНСИИ Устав служить для всех примером Несовершенства чувств людских, Он стал, как все, пенсионером. И окончательно притих. И, с Мефистофелем на сквере Беседуя про валидол, В покое он, по крайней мере, Замену счастию нашел. И не коснутся судьбы мира Его обыденных забот, Он за бутылочкой кефира Спокойно в очередь встает, Сидит часами в райсобесе, Законы знает назубок И любит в ежедневной прессе Прочесть удачный некролог. Им все прошедшее забыто, Былых желаний нет следа; Обманутая Маргарита Ему не снится никогда; И, возмущаясь молодежью, Забыв, как сам был виноват, Он говорит с брезгливой дрожью Про современный их разврат… Недавно, выйдя из больницы, Нашел он Гете среди книг И, пролистав две-три страницы, Решил, что все наврал старик. Какой был смысл искать мгновенье? — Бесцельно, глупо и смешно. Что счастье? Это лишь забвенье Того, что было и — прошло.