Шрифт:
Воскресенский подошёл к Есенину вплотную, попытался погладить его висок, но тот отстранился. Корректору стало весело.
— Не любите, когда против шерсти гладят? Хуже вострого ножа?..
— А вы любите? — Есенин глядел на Воскресенского потемневшими глазами, отчуждённо, даже гневно. — Сперва растоптали всего, уничтожили, а потом пробуете утешить, подсластить пилюлю? Как же! Приободрить надо, смягчить углы. У меня от этих углов вся душа в крови, в синяках! Способны вы это понять?..
— Пожалуй. Я вообще-то способный.
Есенин примирительно улыбнулся.
— Если бы всё, что вы мне наговорили, попробовал бы сказать кто-то другой, он бы и минуты здесь не остался. А с вами я как-то теряюсь, честное слово. Понять не могу... Колдовство какое-то.
— На правду сердиться нельзя, — сказал Воскресенский. — Правда непобедима, она сильнее нас. Вам, Сергей Александрович, необходима иная среда, другие личности должны окружать вас. Не торгаши, конечно... И ещё — учиться надо. Много читать. Читать не второстепенное, не что попало, а главное.
— Я читаю.
— Что попадётся под руку?
Есенин промолчал — опять этот человек был прав: читал бессистемно, дрянное и хорошее — все вместе, без цели, без плана; в голове от этого какая-то мешанина, на душе горькая накипь, вкус от неразборчивости хиреет, мысль притупляется, а талант ржавеет. Современные романы, стихи, в особенности пьесы с самоубийствами в финале — хочешь не хочешь — ослабляют волю к жизни. Конечно, есть спасительная классика. Но ведь одной классикой не напитаешься, её, классику, — Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, — он знает чуть ли не наизусть. Надо знать и то, чем живёт литература сегодня, куда она идёт, за кем следовать... Всё это, неразрешённое, волновало, вызывая душевное смятение. Учиться необходимо позарез. Но где? В Учительский институт он не пойдёт — ни за что!.. И в магазине Крылова он, будьте уверены, не задержится, есть в этом прислуживании хозяевам что-то унизительное, непрочное и тёмное, как тоска.
— Учиться надо, Владимир Евгеньевич, — согласился Есенин. — Писатели — и классики, и большинство современных — с детства получали и воспитание и образование — с молоком матери всасывали в себя. — Ему вдруг вспомнилось, как Лидия Ивановна Кашина читала стихи на французском, на немецком, на английском языках. Он с неожиданной яростью продолжал выкладывать свои претензии к жизни: — Языки знали, музыку, живопись. А вот я лишь этим летом впервые услышал Шопена, Бетховена, Рахманинова. Бабушкины сказки, дедовы молитвы да мамины песни — вот и всё моё духовное богатство, накопленное с детства.
— Не жалуйтесь и не сожалейте, — сказал Воскресенский, и Есенин невольно подивился его деликатности, его такту, а заодно и дружелюбию. — Если взвесить всё это, то богатство у вас немалое. А если соединить его с врождённым талантом, так это уже целое состояние! Остальное — знания, навыки, техника — приложится. Талант неугомонен, он потребует упорства, не даст вам покоя, он, если хотите, беспощаден и неумолим... — И, не давая Есенину опомниться и возразить, заторопил: — Идёмте в «молодцовскую», я хочу взглянуть на Василия Семёновича.
В полуподвале было мглисто и тихо, лампочка светилась только над столом. Жители «молодцовской» разговаривали шёпотом. Сквозь этот шелестящий шёпот отчётливо слышалось частое, затруднённое дыхание больного. Василий Тоболин вскидывался в беспамятстве, бессмысленно глядел дикими, больными глазами и что-то бормотал, выбрасывая вперёд руки, словно отталкивал кого-то. Воскресенского он не узнал, откинулся на подушку, выставив широкий небритый подбородок.
— Его немедленно надо класть в больницу, — сказал корректор, повернувшись к Александру Никитичу. — Он здесь не выживет.
Есенин, наблюдая за Василием Семёновичем, ощущал мучительный приступ тоски, как от совершавшегося на его глазах преступления: борется со смертью человек, и ни от кого никакой ему помощи нет и не предвидится; вот так же в лесной глуши угасает его любимый друг Гриша Панфилов, и никто не в силах раздуть в его душе пламя жизни...
— Я завтра поговорю с хозяйкой, — сказал Есенин решительно. — Я ей всё выскажу напрямик: какая пещерная дикость!
Отец робко возразил:
— Не лез бы ты, сынок. Пускай господин Воскресенский поговорит, ему это не повредит, он к магазину никакого касательства не имеет.
Есенин и Воскресенский молча покинули общежитие. Во дворе Владимир Евгеньевич, задержавшись, склонил голову.
— Не жилец Тоболин. Долго не протянет. Жаль. Прекрасный русский рабочий...
4
На другой день Есенин явился в магазин очень рано. Он плохо спал, проснулся в угнетённом состоянии, не находил себе места, не мог, как ни старался, обрести покоя — что-то неясное, томительное, как ожидание недоброго, сдавливало душу, не отпуская ни на минуту. Он пытался унять эту боль игривой песенкой из репертуара чиновника-соседа, но слова как бы застревали в горле, не в силах прорваться наружу.